Силуэты
Шрифт:
Хотелось, очень хотелось побывать у него, но говорили, что весь день у Чуковского разрезан на маленькие дольки и дольки эти строго распределены, что он пишет не одну, а сразу две или даже три книги, что он не жалует непрошеных гостей, словом, не решался его беспокоить.
Помог случай. Александр Фадеев пригласил провести у него воскресный день. Была весна, и занимались мы тем, что, высаживая на грядки клубнику, говорили о том о сем и, главное, почему-то о пчелах, которыми я занимался уже давно и которых Фадеев в эту весну собирался завести. И вот в пустом доме требовательно заверещал телефон. Поморщившись, Фадеев вытер руки и пошел на звонок. Потом не без досады крикнул с крыльца: «Тебя».
В
— Корней Иванович, очень рад… Какими, так сказать, ветрами?
— Мы не к вам, не к вам, мы вот к этому господину, — свирепым голосом Бармалея ответил Чуковский. — Мы делегация. Мы уполномочены привести Полевого к нам на костер. — И, обращаясь к своей свите, которая благоговейно созерцала живого Фадеева, скомандовал: — Раз, два, три.
И ребята отрубили хором:
— При-хо-ди-те, ждем!
— Может быть, встать на колени? — грозно спросил Корней Иванович. — Могу. Мне это пока еще ничего не стоит. Кстати, вашим мрачным отказом, сеньор, вы обидели очень хорошенькую девушку.
Я почему-то живо представил себе, как этот патриарх литературы, сгибаясь как складной аршин, встает на колени, и мне стало страшно.
Нечего уж говорить о том, что в назначенное время я был у костра. У настоящего костра, в котором ровным огнем горело несколько березовых поленьев. Мне, разумеется, пришлось рассказывать о встрече с Алексеем Маресьевым, описывать всю его историю. Оказывается, Маресьев уже приезжал к Чуковскому, провел с ребятами вечер, и все они знали его не хуже меня.
Потом ребята пели, прыгали через этот костер, играли в какие-то мудреные игры. Все это делалось под руководством румяной, крепкой, действительно очень хорошенькой девушки. Сам же Корней Иванович сидел на стульчике посреди этого веселого кипения, улыбаясь смотрел на огонь и явно получал не меньшее удовольствие, чем его гости. И на его большом, массивном, носатом лице брезжило умиротворенное выражение. Он был доволен. Он отдыхал в этом шуме и гаме.
И тут я заметил его особую черту. В маститом этом старце сохранялось что-то детское, он говорил с детьми серьезно, не подсюсюкивая, не подлаживаясь, но говорил на их родном языке. Он, кажется, умел и мыслить их категориями. Я понял, почему книги его, ну, скажем, такие, как «Крокодил», являющийся книгой моего детства, не стареют, не выцветают и находят путь в сердца детей не только той поры, в которую они были написаны, но и для детей иной среды, иного воспитания. У него, так сказать, был особый дар детского зрения, ярко сказавшийся в его знаменитой книге «От двух до пяти», выдержавшей десятки изданий…
Ну, а потом мы пошли к нему «закусить, чем бог послал». Вошли в дачу. Это была обычная писательская дача, каких много в поселке Переделкино, но мне показалось, что я вступил в какой-то сказочный мир, находящийся в ином измерении. Нет-нет, в мире этом ничего особенного не было. Все, что полагается жилищу писателя: и книги, и письменный стол, и кушетка для отдыха, и в то же время мир этот был необычен, как необычен был и сам его властитель.
Прежде всего, в этом мире поражала пестрота, — громадная полосатая рыба, висящая над дверью, строго смотрела на вас красным глазом. Журавлики из цветной
бумаги, как бы плавая в небесах, совершали круги над настольной лампой, и тени их бесшумно и так же чинно двигались по стенам. С полки смотрел добродушный мордатый лев, который, как оказалось, был «говорящим». В углу горкой лежали маскарадные костюмы и маски, из них выглядывала зеленая морда крокодила, наверное, того самого, который в начале века безобразничал на Невском проспекте, глотал барбосов и городовых.И книги. Много книг. Пестрые заграничные издания Чуковского — огромная коллекция, зримое свидетельство всемирной славы создателя еще одного сказочного цикла, обогатившего мир детей во многих странах. Полка литературы, посвященной Некрасову, о котором он тогда писал, — все, что касалось самого Некрасова, его времени и было написано о нем. И снова книги, книги. Читанные. Внимательно читанные, с закладками, с заметками на полях. В этом случае не просто книги как средство времяпрепровождения или художественного наслаждения, а книги как рабочий инструмент в большом литературном труде, который, вероятно, никогда не прекращался в этой комнате.
И конечно же знаменитая «Чукоккала» — толстенный альбом с рисунками, стихами, прозой, нотами, с автографами знаменитейших людей столетия, многие из которых, отстраненные временем, стали уже легендарными. Странное название этого своеобразного музея культуры, или, говоря по-иному, этого шутливого парада-алле знаменитейших культурных деятелей века, Корней Иванович объяснил мне так:
— «Чукоккала» родилась в 1914 году. Ее крестный отец — Илья Ефимович Репин. Имя крестницы он сколотил из начальных слогов моей фамилии и окончания названия места, где она родилась — дачного поселка Куоккала под Петербургом.
Шутливую эту книгу я листал с невольным благоговением. В ней великие люди, имена которых мы чтим, представали в самом необычном облике. Репин выступал как писатель, Шаляпин как рисовальщик, Собинов как поэт, Блок, тонкий лирик Блок… как комедиограф.
— Вот мечтаю, когда-нибудь издадут, — говорит Корней Иванович, любовно поглаживая толстенный альбом. — Только вот жанр трудно определить, ведь такого, друзья мои, еще не бывало. Тут все разное: и авторы и темы, общее только одно — юмор, это самое ценное качество человеческого характера, лучшее лекарство от всех душевных болезней. Юмор — великая вещь. Вам не кажется, что в теперешней нашей жизни мы стали все слишком серьезны и юмора не хватает, а он нам нужен как кислород.
На столе неярко светила лампа старинного образца. Кружился над ней караван журавлей. Тени их тихо плавали по стенам, в открытое окно вместе с прохладой и сыростью ветер задувал обрывки песни, которую пели где-то далеко. Чуковский сидел, покрыв ноги пледом, подбитым плешивым мехом, и казался добрым волшебником, который устал удивлять мир чудесами и теперь тихо отдыхал. Но долго не усидел. Встал, вышел в соседнюю комнату и вдруг возник в дверях в средневековой серой мантии почетного доктора Оксфордского университета — широченной хламиде и странной черной шапочке с четырехугольным верхом и кисточкой, спускающейся к длинному носу.
Вошел в комнату. Повернулся, давая возможность обозреть себя со всех сторон. Спросил:
— Ну, как, не очень вызывающе? — Потом серьезно добавил: — Из наших русских такая мантия имелась только у Ивана Тургенева в 1879 году.
Добрейший волшебник, как оказывается, обладал еще и даром перевоплощения.
Снова и в последний раз встретились мы с Корнеем Ивановичем в загородной больнице. После не очень тяжелой, но противной операции я понемногу учился ходить по парку, куртины которого были в ту пору сплошь позолочены одуванчиками. Цвела черемуха. Счастливцы, имевшие возможность гулять по более широкой орбите, иногда приносили из леса ландыши.