Синее и белое
Шрифт:
Вставали, окутанные плотными, остро пахнущими клубами порохового дыма и гари, видения Чесмы, Наварина и Синопа, и бронзовый шелест лавровых венков и шелковый шелест георгиевских лент, как дивная музыка, сопровождали величавые призраки прошлого. Вспоминались сейчас только эти героические даты морских побед, роковая же Цусима выпадала из памяти, как нечто случайное и неприличное.
На войне самому захудалому мичману могло подвалить небывалое счастье.
Разве не может быть случая, когда, подобравшись в туманной дымке на близкую дистанцию, удастся пустить в растерявшегося противника гремучий веер торпед? Разве нельзя одним удачным залпом каземата вкатить в бомбовые погреба неприятельского корабля хорошую порцию стали и тротила и вздыбить врага к небу огненным столпом, опадающей грудой рваного металла, расщепленных досок, раздерганных
Наконец, разве нельзя, встретив в море подавляющие силы противника, принять неравный бой? Вне зависимости от исхода, участникам этого боя была гарантирована слава, прижизненная или посмертная, но настоящая, переходящая из поколения в поколение, из века в век, боевая слава.
Сколько таких примеров в прошлом! Отчаянная минная атака на дрянных катеришках лейтенантами Дубасовым и Шестаковым огромных бронированных турецких мониторов, бой «Весты», славная стычка парохода «Владимир» с турецким фрегатом «Перваз-Бахри», прорыв «Новика» из осажденного Артура. Картины, изображающие эти незабвенные в анналах флота подвиги, висели в залах и коридорах корпуса, напоминая подрастающему поколению моряков триумфальные дела предков. Историю этих дел знал назубок каждый кадет через две недели после поступления в корпус.
Но самое больное, что по-настоящему волновало Глеба, вызывая в нем острую вражду к упакованному чемодану, была разлука с Миррой. Утром он бросился с телеграммой к ней. Взвинченный, задыхающийся от быстрой ходьбы, он ворвался в дом и трагическим жестом, бросив перед девушкой телеграмму, схватился за голову, как должен был сделать всякий герой романа.
Но, к его удивлению, его отчаяние было встречено улыбкой.
— Ну что же делать, родной? Конечно, нужно ехать, — сказала она, смеясь, положив голову на погон Глеба.
— Но как же ты? Как же я уеду от тебя? Я не могу… Это дикая чепуха. На кой черт вся эта каша? — простонал Глеб.
— Не делай трагедии из пустяков, мальчик. Ты уедешь сегодня, я тоже через несколько дней уеду в Петербург. И там увидимся. Это все так просто и ясно.
В одно мгновенье Глеб забыл о своем отчаянии.
— Ты скоро поедешь? — спросил он, оживляясь.
— Да, лучше успеть добраться до Петербурга, пока еще можно. Если война — на железных дорогах начнется невероятная толчея. Я уже предупредила своих, что выеду не позднее пятнадцатого.
— Тогда знаешь что, — предложил Глеб, — я останусь до пятнадцатого. Ну, возьму свидетельство у врача, что болезнь препятствовала… Влетит, но что из этого? Но подумай только — вдвоем, вместе всю дорогу…
Но Мирра решительно отказалась от этого проекта. Она считала, что не нужно обострять положение. Глеб, после разговора с Кавелиной, совершенно перестал посещать лихачевский дом и при встречах на улицах холодно кланялся Лихачевым, не подходя и не заговаривая, хотя Лихачевы, по существу, не имели никакого отношения к истории с Кавелиной. Но, возненавидев Кавелину, Глеб перенес часть этой ненависти и на неповинных Лихачевых. Видимо, деформированные слухи при содействии услужливых языков дошли и до дома, потому что мать попробовала как-то заговорить с Глебом, как будто совсем невзначай, о том, что молодые люди его возраста не всегда разбираются в женщинах, но Глеб мгновенно обрезал этот разговор.
— Зачем же давать повод разговорам и сплетням? Если мы еще уедем вместе, это причинит только лишние неприятности и тебе, и мне, и нашим родным. Я ведь говорила тебе, какую стену вражды придется нам пробивать. Зачем же ты хочешь усложнять и без того сложную жизнь? Поезжай один. В Петербурге нам никто мешать не будет. Брат совсем из другого теста, чем наши старики. Мы с ним друзья… Нам будет хорошо.
Глеб ушел расстроенный, не вполне убежденный. Во-первых, его именно прельщало открыто показать, что ему в высокой степени наплевать на мнение города; во-вторых, ему стало казаться, что Мирра намеренно избегает его. После той незабываемой встречи, когда он как сумасшедший прыгнул в окно, Мирра стала какой-то замкнутой, осторожной. Она уклоняется от поцелуев, она держится с Глебом совсем по-мужски, как товарищ, и еще с оттенком какого-то скрытого, но порой прорывающегося превосходства.
Неужели разлюбила?
Проклятый чемодан! Глеб ударил кулаком по распухшему чемоданному пузу и вышел из комнаты. Нужно было съездить к коменданту — поставить отметку на билете. В столовой Глеб наткнулся на мать. С ней сидела жена председателя судебной
палаты Бубнова, стареющая провинциальная барыня, живая летопись событий и людей города. Глеб рассеянно поздоровался с гостьей и направился в прихожую. Надевая фуражку, услыхал скороговорку Бубновой:— Вы представляете себе, Вера Платоновна? В такую минуту… и прокламации! Я всегда говорила Жаку, — так Бубнова именовала мужа, — вы слишком мягко судите. Но вы подумайте, как немцы предусмотрительны. На каждом шагу немецкий шпион… Но на заводе его встретили как следует. Его схватили там же мастеровые и передали полиции. И отлично отделали. Кажется, даже сломали руку. И, вы знаете, оказался…
Бубнова понизила голос, и Глеб не расслышал, кем оказался человек, подбросивший прокламации. Но, сходя по лестнице, он представил себе худосочного туберкулезного человека в очках и с длинными волосами, какими ему рисовались социалисты, рвущимся из рук здоровых парней. Парни жестоко бьют его, и один из них ударом тяжелого лома перебивает тонкую, беспомощную руку. Неожиданная, безотчетная пронзительная жалость к этому человеку уколола Глеба.
Быстро получив отметку и попрощавшись дружелюбно с тем же маленьким адъютантом, Глеб поехал обратно. Нужно было торопиться и до отъезда на вокзал еще раз забежать проститься с Миррой. Глеб уныло опустил голову и односложно отвечал на беспокойные вопросы Василия о войне.
— Гляньте, Глеб Николаевич, как хлопца везут, — окликнул Василий, указывая кнутовищем на подъезжающую навстречу извозчичью пролетку. Глеб нехотя взглянул и увидел на подножках пролетки с каждой стороны по висящему жандармскому унтеру. Они заслоняли тугими спинами и боками кого-то, зажатого в середину пролетки. Когда пролетка поравнялась с фаэтоном, унтер, висевший на подножке лицом к Глебу, дернулся и окаменел, вскинув упитанную морду. Другой перевернулся на подножке волчком и тоже застыл, козыряя. За его туловищем открылся в пролетке худенький, бледный, с неживыми узкими губами. Левая рука его висела на белой повязке. Голубая сатиновая косоворотка зияла разрывами у ворота и плеча.
Одновременно он и Глеб взглянули друг на друга, и Глеб, приподнявшись на сиденье, непроизвольно громко крикнул:
— Шурка!..
Фоменко шевельнул губами: по ним прошла тень улыбки; но сейчас же он отвернулся, пряча взгляд. Глеб, залившись краской нестерпимого стыда и обиды, стоял в фаэтоне, держась за спину Василия. Жандармы тупо таращили глаза на небывалое происшествие, не зная, как принять такой случай, пока один не опомнился и не зыкнул на остановившегося извозчика.
Пролетка отъехала. Глеб опустился на сиденье. Щеки его горели. Так явно высказанное презрение и вражда ошеломили его. Он не понял и не мог понять, что Шурка отвернулся по конспиративным соображениям, следуя традиционной, переходящей из поколения в поколение, тактике не признавать знакомства после ареста. Этой тактики Глеб не знал, и ему казалось, что при всех, при Василии, при этих разжиревших жандармских унтерах, он получил от Шурки публичную пощечину. Он приехал домой расстроенный и подавленный. До отъезда на вокзал оставалось только два часа.
Через два часа начинается вступление в иную, тревожную, совсем непохожую на прожитые золотые годы, неизвестную жизнь.
Строй выпускных гардемаринов вытянулся двумя шеренгами поперек огромного зала морского корпуса. По длине зала, вдоль обеих стен, под портретами адмиралов застыли почетным караулом три гардемаринские роты.
Сто восемьдесят выпускников — корабельных гардемаринов были расставлены по ранжиру, по прочно установленному традиционному порядку. В этом порядке играли роль не только рост, но и качество гардемаринов. Правый фланг занимали лучшие, отборные — сливки флота, строевики, те, которые всегда на мостиках, на палубах, на виду, гардемарины первого сорта в количестве ста тридцати трех человек. Одним шагом строевого интервала от них были отделены гардемарины второго сорта — инженер-механики, трюмные и водолазные духи, черная кость, скромные муравьи сложной корабельной жизни. Их было тридцать восемь. И, наконец, замыкая строй, на левом фланге жались третьесортники, бесправные илоты, которые при производстве получают не вожделенное, сладко звучащее имя мичмана, а позорный чин подпоручика корпуса корабельных инженеров, гардемарины-строители, непосредственно вслед за выпуском исчезающие навсегда с блестящей поверхности жизни, закапываясь в бумажные сугробы чертежных, в дымные цеха верфей и эллингов.