Синее и белое
Шрифт:
И сейчас, проведя пятерней по усам, невнятно сказал, когда смолк оркестр по знаку министра:
— Здравствуйте, господа гардемарины.
И вздрогнул от дробного раската:
— Здрав… жлаем… ваш… императст… во…
Самодержец переступил с ноги на ногу, как будто жали новенькие ботинки. Путаясь пальцами, полез за подкладку треуголки, скосив туда глазом. Сказал, не подымая головы:
— Господа гардемарины! По случаю посещения нашей дорогой родины главой союзной нам Франции, президентом Французской республики, признали мы за благо произвести выпуск офицеров флота ранее установленного срока. Надеюсь, что вы будете служить матушке-России так же доблестно и честно, как ваши старшие товарищи… Будьте строги, но справедливы с подчиненными и уважайте
Император запнулся… Возможно: хотел сказать еще привычное: «Подымаю бокал за ваше здоровье». Фраза лезла сама на язык, хотя бокала и не было.
Но гардемарины приняли заминку за окончание речи. Ревущее «ура», поддержанное грузными колоннами аккордов гимна, поплыло над строем. Николай растроганно обмяк, вынул платок, сморкнулся и пошел к выходу. «Ура», отпрыгивая от потолка, грохочущими комьями валилось на начинающее лысеть темя самодержца.
Строй треснул, сломался, ринулся. Гардемарины гурьбой бросились по коридору, на почтительном расстоянии провожая державного вождя флота нечленораздельным, надрывным воем. Глеб заметил, как, неистово работая локтями, проталкиваясь вперед, разевал рот, чернея от прилива крови, Бантыш-Каменский. Постепенно замедляя шаг, Глеб отстал. Тот холодящий нервный подъем, с которым он ждал, стоя в строю, появления императора, внезапно исчез. Бежать и орать «ура» рядом с Бантышом не хотелось.
Ярко припомнилось, как в комнате Мирры на него полезла из волшебной зеленой полумглы подхихикивающая истасканная физиономия Бантыша, и от этого стало томительно противно. Глеб совсем отстал от гардемаринской толпы и пошел в курилку. У входа услышал нагоняющие шаги и обернулся.
— Чугунка? Ты что, тоже сбежал?
Беловолосый, круглолобый, розовый Чугунов пренебрежительно махнул рукой, догнав Глеба.
— А ну их… Не офицеры, а вологодская плотва по первому году. Топочут по коридору, как бараны. Неужели нельзя сдержанней?
— Узнаю вашу милость, — улыбнулся Глеб. — Как всегда, «принципиально против».
— А что? — запальчиво надвинулся Чугунов, все же понижая голос, хотя в курилке было пусто. — Разве не комедия? Два часа морили в строю, как истуканов. Зачем? Две минуты послушать, как величество мямлит словеса, заглядывая в шпаргалку на дне треуголки? Скука… Из года в год одно и то же… Хоть бы для такого случая новый текст придумали… А мы, как ишаки, «уру» ревем.
— Ясное дело, — поддразнил Глеб. — И чего только ты молчал? Вышел бы из строя и сказал: «Ну, отойдите, ваше величество. Не выходит у вас. Вот я, гардемарин Чугунов, сказану…»
— Идиот!.. — обиделся Чугунов.
— Не сердись, Чугунка. Я шучу… Ты прав — тоскливо.
Оба молча закурили.
Глеб действительно чувствовал щемящую, подступающую слезами, тоску. Жданная годами радость производства, до которого тщательно отсчитывались годы, месяцы и дни, перед которым тускнели все другие события гардемаринского существования, — была грубо скомкана, смята, раздавлена этим неожиданным выпуском в верчении военных вихрей, уже колебавших страну. Все произошло мгновенно, наспех и не так, как представлялось. Даже вместо чаянных мичманских мундиров с эполетами пришлось встать в строй в будничных кителях, и от этого церемония тоже выглядела буднично и тускло. И вместо двухнедельного веселого гулянья предстояло через трое суток выехать в Севастополь. Отсрочки не могло быть.
Только три дня в Петербурге. Сегодня шестнадцатое июля — значит, девятнадцатого уже в вагон. Но ведь Мирра будет в Петербурге только восемнадцатого. Что же, удастся пробыть с ней два неполных дня? Но это ж невозможно! Что делать? Может быть, проситься остаться в Балтике? Нет! Поздно и неудобно. Весь год он только и говорил о Черном море, вакансия давно выбрана. Если менять теперь, нужно ставить все адмиралтейство вверх ногами. Но для этого у него нет достаточно сильной протекции. Так — откажут, а обращаться
за помощью к имеющим руку в министерстве — противно.«Эх, и упек же я себя!» — отчаянно подумал Глеб, грызя мундштук папиросы. Чугунов внимательно смотрел на хмурое лицо Глеба.
— Что с тобой, Глебка, если не секрет? Ты плохо выглядишь.
Годы корпуса связали Глеба с Чугуновым ниточкой доверчивой юношеской привязанности. Чугунов, как и Глеб, ехал на Черное море, и это еще больше сближало. И Чугунов был одним из немногих серьезных, не ветрогонных юношей и внушал Глебу уважение, несмотря на забавную внешность.
— Так, — ответил Глеб, жалко улыбнувшись, — непонятное что-то, Чугунка. Нужно бы радоваться, а я… видишь… Пустота и смятение. Как будто вытряхнули все из меня и остался пустой футляр.
— А чему особенно радоваться? Радоваться после будем, когда отвоюем. У морского царя на дне весело будет. Садко на гуслях играет, и моржи затыкают задницы льдом во избежание тумана.
— Может быть, все-таки до войны не дойдет? — сказал Глеб и сам удивился, как он, только что выпущенный гардемарин, безотчетно хочет, чтобы вся кружащаяся сумятица событий кончилась мирно.
— Держи карман шире, — буркнул Чугунов, — а для чего тебе в спешном порядке надели мичманские погоны сегодня, а не подождали пятого октября? Почему высокий гость, мусью Пуанкаре, стремительно плывет сейчас на «Франс» через Каттегат, чтобы добраться вовремя до дому? Почему австрийцы громят Белград, а мы объявили вчера мобилизацию? Будь спокоен, когда мы сядем в вагон, на границе уже будет мордобой. Флот фактически мобилизуется, заградители с полным запасом мин под парами. Нет, голубчик, рыбки уже виляют хвостиками, чуя вкусное мичманское мясцо. — Он встал и положил руку на плечо Глеба. — К бою, мичман!.. открыть погреба!.. башни на правый борт!.. Дистанция… А, все равно. Раздумывать нам с тобой не полагается. Казенное имущество — куда повезут, туда и поедем. А если не сгорим в огне и в воде не утонем, тогда…
— Что тогда? — спросил Глеб, взглянув на замолчавшего Чугунова.
— А тогда и увидим, что вырастет… Ты что намерен делать вечером? — спросил Чугунов, явно желая переменить тему разговора.
— Право, не знаю. Собиралась компания к Додону вспрыснуть погончики, но мне что-то неконвенабельно.
— А хочешь — поедем к нашим? Я тоже не имею желания праздновать в такой обстановке. У нас будет посемейному тихо. Мама, сестры да мы с тобой. Хочешь?
Глеб с благодарностью принял приглашение. Ему хотелось простого домашнего тепла, ласковой семейной тишины. Буйный ресторанный кутеж выпускных мичманов, который наверняка закончится уличным скандалом и поездкой к женщинам, — показался отвратительным.
Каменный окоп Невского проспекта, выдолбленный в тусклых, серых массивах домов, охраняемый с обоих концов часовыми — башнями Адмиралтейства и Николаевского вокзала, — непривычно бушевал звуками и красками.
Трехцветные флаги в кронштейнах и на балконах нежно трепетали, как присевшие отдохнуть на домах огромные бабочки. В окнах, у балконных решеток, на панелях всеми цветами полыхало людское множество. Панели, по которым любило чинно, без помехи, прогуливаться в свои часы петербургское чиновничество, были сейчас забиты человеческим месивом, плотным, как шпроты в банке. Толпа стискивала и плющила людей.
И в стиснутых руках, повисая на сломанных в давке стеблях, — белые, алые, синие, — пестрели по всему проспекту цветы, цветы, цветы.
От множества цветов в июльский жар над проспектом подымалось ароматное удушье, и между расцвеченными панелями по мостовой текла бесконечная, шумная, мутно-зеленая река, накатывая правильные волны. Солнце над золотеющей пикой Адмиралтейства рябило эти волны тусклым стальным мерцанием штыков.
По смоленскому пластрону торцов, вместо льстиво-пристойного шелеста дутиков и автошин, гулко и грубо, крича о силе, устрашающе грохотали кованые колеса лафетов и зарядных ящиков, каменным рокотом прибоя боцали сапоги тысяч.