Сияние Каракума (сборник)
Шрифт:
Этот был горазд на все руки: знал несчётное количество анекдотов и смешных истории, мог сыграть на баяне, гитаре и даже губной трофейной гармошке, мог спеть «с надрывом» цыганский романс. Инне поначалу претила его постоянная, демонстративная готовность услужить ей, но вскоре она убедилась, что, выставляя себя этаким ловкачом, любителем «сачкануть», Ромашкин на самом деле легко брался за любую работу, если надо было помочь товарищу, и шуточки нисколько не мешали ему делать это быстро и добросовестно. С услужливостью Ромашкина и было, кстати, связано его прозвище «рыбак».
Как-то во время короткого отдыха между боями, когда Инна собиралась устроить себе постирушку и «головомойку», он заявился к ней в палатку. Дело было уже под вечер, и она спросила, зачем он пожаловал. Ромашкин пожаловался на сердце. Инна не поняла, а когда до неё дошёл смысл ромашкинских слов, сказала,
Не смеялись лишь Пашин и Мамедов. Пашин только-только оправился от контузии, сильно заикался и вообще не мог смеяться, потому что его душил нервный кашель при мало-мальском возбуждении. А щеголеватый сержант Мамедов считал, что это не по-мужски смеяться над попавшим в беду товарищем. «У нас в Баку так не поступают», — строго говорил он. Командир первого орудия всегда был справедлив. Красивый картинной красотой легендарного абрека Заура, в кинематографическую удаль которого Инна была влюблена с детства, он невольно обращал на себя внимание, видимо, знал свою неотразимость перед женщинами и немножко рисовался. Сперва Инна поглядывала на него с опаской и чуть что — сразу же топорщила локти. Но вскоре пригляделась и успокоилась. Неизвестно, каким был Мамедов «у нас в Баку», как обращался с девушками, но к Инне относился хорошо. Заигрывал, правда, частенько, любезничал, говорил цветастые восточные комплименты, но его ухаживание не обижало — оно было интересным, весёлым, без всяких двусмысленностей и нарочито гласным: наедине Мамедов не разрешал себе никаких вольностей и даже, случалось, переходил на «вы». А вот капитан Комеков…
Тут было сложнее. Или, может быть, проще, — как посмотреть. С его земляком — шофёром Карабековым Инна быстро нашла общий язык: парень оказался понятливым и честным. Комбат же долго держался официально и кроме как о службе никаких разговоров с санинструктором не вёл. «Сухарь какой-то! — мысленно возмущалась девушка. — Что ему надо? Чем он недоволен?»
Не знала она, что комбат боится поверить в пробудившееся чувство к ней, боится сделать его предметом досужих разговоров. Он знал многих девушек и во многих влюблялся. Их звали по-разному: Дженнет, Терек, Огульширин — когда он жил ещё дома, Лёля и Светлана — когда учился на офицерских курсах. Встречи с ними остались добрым воспоминанием о хорошей человеческой дружбе, о приятной компании, но — не больше. Как и каждого взрослого мужчину, его влекло к женскому теплу, женским рукам, женской ласке, и это будило ещё неизведанные эмоции, хотя он был беспощадно строг и к себе и к своим подругам. Влечение к Инне было совершенно иным. Настолько иным, что Комеков даже растерялся.
И не знали, не заметили ни он, ни она, как сердца их сами потянулись одно к другому, как само собой, без объяснений и поцелуев получилось так, что они стали необходимы друг другу, по-настоящему близки, хотя формальной близости не было. Они искали встреч, а встречи были случайными, короткими и немножко тревожными. Говорил преимущественно он, рассказывал о своей довоенной жизни, об Ашхабаде, где он учился, о матери и земляках. Инна ловила на себе его взгляд, тотчас убегающий в сторону, и думала, что говорит он вовсе не о том, о чём хочет сказать. Она понимала его и ещё больше любила за эту недосказанность, эту сдержанность или робость, понимала — и тем не менее всякий раз ждала, что он произнесёт наконец те слова, после которых… Что будет после которых, она толком не представляла, и томилась этой неизвестностью, и ждала её, и боялась, что будет хуже, чем сейчас. Она была моложе капитана, но рядом с ним чувствовала себя старше, опытнее, решительнее. В последнюю их
встречу, когда он с ординарцем шёл в штаб на совещание командиров и встретил её возле раненых, на посту, ей безудержно вдруг захотелось услышать от него эти невысказанные слова. Пусть не слова, пусть только намёк на них — и она сама обняла бы его, первая поцеловала бы. Но он не сказал — и она сдержалась, щадя его самолюбие. Может быть, своё. Но она была счастлива. И долго после того, как затихли вдали шаги комбата и рвущийся от быстрой ходьбы голос ординарца Мирошниченко, она ощущала на своих плечах уютную и тёплую тяжесть его больших мужских рук.Она думала о своём счастье, когда перебиралась в блиндаж комбата, а рядом ворчал и охал старшина, расстроенный не столько выговором командира батареи, сколько тем, что не доглядел сам, как Инна встала на пост у кухни. Она думала об этом и засыпая, согревшись под своим новеньким тулупчиком, раздобытым для неё всё тем же старшиной. И ещё думала, что все на батарее — очень славные ребята. Вон телефонист прикрыл аппарат ватником, чтобы случайный зуммер не потревожил её сон. Вот чудик… а вдруг сам не услышит, когда позвонят из полка… или ещё откуда… и надо бы завтра в санроте справиться, как состояние Русанова… Акмамед очень переживает за него…
Пока Инна думала так и, убаюканная теплотой и усталостью, потихоньку засыпала, даже во сне улыбалась счастью спокойно поспать до утра, часовой у орудия тормошил своего сменщика:
— Карабек… Эй, Карабек, вставай…
Карабеков спал в кабине своего «Студебеккера» в шинели и сапогах, опустив для тепла наушники шапки, Он проснулся не сразу, а, встав, забормотал:
— Что?.. Куда?.. Ким герек?…
И стал торопливо шарить автомат.
— На пост тебе пора, — сказал часовой и сладко зевнул в предвкушении отдыха.
Карабеков выбрался из кабины, с хрустом потянулся, огляделся по сторонам. Деревья стояли сплошной чёрной стеной, лишь с одной стороны серел просвет, а выше, над этим просветом, блекло и лениво подрагивал в небе отсвет недалёкого пожара. «Опять чёртовы фрицы село жгут», — подумал он и спросил:
— Ганс мой где? Стемнело уже порядком…
Сменившийся часовой хмыкнул:
— Стемнело!.. Рассветать скоро будет. Всю войну проспишь, Карабек, не заметишь, как Берлин возьмём.
— Ганс где? — повторил вопрос Карабеков.
— Дрыхнет твой Ганс без задних ног. Ну, счастливо тебе, я пошёл.
— Валяй, — сказал Карабеков, — я тебе на нарах полкотелка лапши оставил, порубай перед сном.
Чтобы окончательно прогнать сонную одурь, он пробежал вокруг поста. Обычно во время отдыха или долговременной обороны отделение тяги располагалось особняком, в сторонке от огневиков. Майор Фокин приказывал поступать так и в период коротких передышек между боями. Но на сей раз, как, впрочем, это уже случалось и прежде, капитан Комеков решил поступить по-своему и оставил каждую машину возле её орудия. Он долго бродил вокруг, прежде чем окончательно расставить пушки, высматривал что-то в бинокль, наведался в штаб пехотного полка, которому была придана его батарея. Вроде бы всё было спокойно, неожиданностей не предвиделось, но комбат привык не доверять военной тишине, а сегодня это чувство было почему-то особенно острым: слишком уж легко (относительно конечно) оставили свои позиции фашисты, которые хоть и отступают, но ещё ох как сильны и отчаянно дерутся за каждый мало-мальски пригодный для обороны рубеж.
Похлопывая себя руками по бокам, Карабеков обошёл пушку, прикинул на глаз высоту бруствера огневой позиции и решил, что братья славяне постарались на совесть. Почесал затылок и подумал, что надо бы штыка на два углубить укрытие для машины — не иначе утром от комбата влетит. Однако лень было браться спросонья за лопату. Да и копать — как? Машину заводить — шум поднимешь. Ладно, может, обойдётся и так, не зря капитан два часа вокруг шастал с биноклем, а привязку орудия не проверял. Наверняка долго не простоим здесь — может, прямо с утра и пойдём дальше фрицам на пятки наступать.
В яме возле машины, съёжившись под карабековской шинелью, спал пленный немец и временами постанывал во сне. Он здорово перетрусил, когда Карабеков заставил его копать эту яму, — не понял, зачем, качал, дрожа губами, что-то объяснять, опять полез за фотокарточками детей. Но когда всё выяснилось, оживился и за короткий срок вымахал ямину без малого в полтора человеческих роста. Карабеков, который в это время окапывал машину, одобрил работу Ганса, принёс ему с кухни лапши в котелке и велел лезть в яму и спать там до утра. Потом прикинул, что пленный в своём комбинезончике на рыбьем меху чего доброго замёрзнет ночью, и кинул ему свою шинель.