Скандальная молодость
Шрифт:
Потом он сделал еще несколько шагов и оказался впереди всех.
— Куда это ты собрался, Корви? — спросил его один парень из Римини, которого звали Бертоли.
Корви обернулся и посмотрел на него с сожалением.
— Это ведь я палач, а не ты, Бертоли. Мне, с твоего позволения, лучше знать, как, где и когда пытают человека.
Они двинулись за ним, а он даже не обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на дом, хотя и знал, что кое-кто смотрит на него из окна, и уверенно направился в поле, всем своим видом показывая, что прекрасно знает дорогу, а толпа у него за спиной все увеличивалась. Не останавливаясь, он снял френч и отбросил его в сторону, потом точно так же избавился от насквозь пропотевшей рубашки. Несколько раз
Он заметил то, что искал: старую межевую изгородь. Она прикрывала вход в узкую долину, огороженную невысокими заборами из камня: долина была похожа на высохшую заводь, ожидавшую паводка; это удивительное местечко, подумал Корви, тоже вполне могло бы подойти, поскольку самое важное — найти такое место, в котором люди, сбитые с толку тем, что оно слишком бросается в глаза, будут тебя искать в самую последнюю очередь. Он заметил широкие, как столешница, плиты, слегка приподнятые с одной стороны, и метрах в тридцати от них вход в пещеру, которым он в свое время несколько раз воспользовался.
Но идеальное место для казни открылось прямо перед ним, и оно было почти прекрасным; за россыпью камней — небольшой холм, на вершине которого высилось засохшее дерево: упавшее к его корням тело неминуемо должно было скатиться вниз, в ров. С правой стороны небо было грязно-белым, а слева до самого горизонта тянулось такое темно-фиолетовое облако, что, казалось, на этой стороне наступила ночь. Его охватили счастье и душевный покой. Он помог реальности, которая, как он полагал, нуждалась в отрицательных, неприятных ролях, подобных той, что она возложила на него; он верил, что наступит день вечного спокойствия: спокойствия трагического, каким только и могло быть все то, что относилось к нему.
Он показал рукой на дерево и сказал:
— То, что надо.
Ситуация становилась парадоксальной, поскольку судьями все сильнее овладевало любопытство, и теперь они просто ждали, что решит Корви, пытаясь как-то истолковать его поведение, как будто печально знаменитый квестор вел на казнь одного из них, а отнюдь не себя самого. Ярость, с которой они ворвались в так называемый дом разговоров, поутихла, так как каждый почувствовал себя в роли убийцы, что оказалось весьма неприятно.
Именно поэтому, хотя по крайней мере десять человек захватили с собой опасные бритвы, никто даже не шелохнулся, когда Корви поднялся на холм, примерился, прислонился к дереву и спросил:
— Так кто же это сделает?
Они молчали, предоставляя ему сделать этот последний выбор — выбор палача. Корви понял, в чем дело, и принялся взвешивать все за и против; он несколько раз обвел взглядом всех собравшихся на холме и наконец остановился на парне, которого все звали Колодка, как потому, что он был сапожником, так и потому, что ума у него было столько же, сколько у этого приспособления.
— Ты, — указал он на него с равнодушным видом. — Ты подходишь.
Колодка сделал шаг вперед. И все с изумлением увидели, что у него была бритва, и он раскрыл ее неуловимым движением. Но командир выступил против:
— Только не Колодка. Оставьте его в покое. Во-первых, он не сумеет, во-вторых, это добряк, каких мало.
— Пытка — дело тонкое, но ты ошибаешься, — возразил Корви. — Он справится лучше всех.
На этот раз не согласился уже Бертоли, и немедленно перепоручил это какому-то старику, у которого тоже была бритва: длиннее, чем у Колодки, и более блестящая.
— Тебя я знаю, — сказал ему Корви. — Ты — Серени, ничтожество, которого я трижды сажал под арест.
— Ты забыл, как приказал меня выпороть. И продержать всю ночь в кандалах.
— Ты этого заслуживал. По сравнению со своими друзьями ты — просто падаль. Если бы я мог, то повесил бы тебя за ноги.
Он
сказал это с такой силой, что никто не осмелился возразить. Корви не успокоился и заявил:— Если вы порождаете себе подобных, то либо ваше дело обречено на поражение, либо от вашей победы не будет никакого толку.
Они не поняли, что он это говорил для того, чтобы раздразнить Серени, вызвать в нем озверение, необходимое для того, чтобы выдержать предстоявшее ему ужасное испытание; он совершенно правильно угадал, что вся его брутальность — просто мыльный пузырь: налившиеся кровью глаза и напряженные мускулы отражали всего-навсего его внутреннюю борьбу с собственной глупостью и нерешительностью. Правда, понять это мог только Корви, но уж никак не Серени, который шагнул вперед, весьма довольный, что его признали крутым мужиком.
Пока толпа освобождала место, Корви успел совершить три последовательных действия: он заметил, что над загаженной отбросами землей повисла тяжелая атмосфера преступного невежества, корни которого уходили в глубь тысячелетий, присутствующие были здесь ни при чем, оно возникало из некоего таинственного измерения, из той неизбежности, которой было пропитано все вокруг; Корви повернулся к девушке, которая направила на него ружье, девушке лет двадцати, с тяжелой грудью и красными щеками крестьянки, и стиснул ей руку, пронзенный тоской по живой плоти и ужасом перед тем, что с ним собирались сделать, но она страшно испугалась и отпрянула назад, не понимая, что с его стороны это был первый поступок, который он совершил уже не как квестор, и, наконец, опередил Серени, лишив его удовольствия спустить ему брюки: он сам расстегнул ремень, и они сползли вниз. Как профессионал, он прекрасно знал, что нужно делать, чтобы испортить палачу настроение — надо было просто выдавать трагическое за смешное.
Серени опустился на колени. Он рассчитывал, что все пройдет без сучка, без задоринки. Но Корви, напрягшись, прошептал:
— Смотри, дерьмо, как бы тебе не опозориться.
И действительно, Серени держал бритву под неправильным углом, отчего разрез оказался неглубоким, хлынувшая на лицо и руки кровавая пена обожгла его, как огнем, и ему показалось, что вопль, который издал Корви, вырвался из его собственной груди. Он понял, как трудно кастрировать человека, и растерялся, чувствуя, что все смотрят на него с осуждением и ждут немедленного исправления ошибки. И тогда он развернул запястье и ударил слева направо, на этот раз дело пошло лучше, лезвие рассекло плоть от мошонки до головки, но мужское естество Корви, казалось, превратилось в камень. Мощь его эрекции была поразительна, ибо она была последней: в ней сосредоточилась вся сила агонии, и с ее помощью Корви цеплялся за жизнь; а Серени плакал от отчаяния, которое было сильнее, чем отчаяние его жертвы, и, опустив руки, повторял:
— Не выходит, да что же это, просто чертовщина какая-то.
Он увидел, что кончик бритвы сломался, половые органы, иссеченные разрезами вдоль и поперек, так и не отделились от тела, а Корви, обхватив руками дерево у себя за спиной, по-прежнему держался на ногах, колени его судорожно дергались, рот был широко раскрыт в беззвучном крике, а застывший взгляд полузакрытых глаз устремлен в пространство. Он сохранил ясность рассудка, и сказал себе: я должен, так надо, и я должен это сделать. Удерживаясь на самом краю пропасти, в которую вот-вот должно было рухнуть его сознание, он вспомнил еще одно правило поведения перед пыткой: зафиксировать взгляд на какой-нибудь точке, смотреть только на нее, до боли в глазах, и думать, думать, напрягая мозг изо всех сил; или, что еще лучше, вслушиваться в первую пришедшую в голову мысль, словно это не мысль, а звук, и, если ты сумеешь это сделать, ты вновь обретешь способность отстраняться от боли, одну из тех, что даны людям с незапамятных времен, но о которых они забыли, как забыли о том, что могут ходить по воде или летать, достаточно лишь подвести себя к своему истинному пределу.