Скажи смерти «Да»
Шрифт:
Он тоже прикуривает, и мы опять молчим, и я про себя говорю ему спасибо за то, что он не произносит такой естественной, но показавшейся бы сейчас неуместной фразы вроде “был бы здесь Вадюха” или “если бы Вадюха знал”. Пустые слова: тебя нет и не будет и ты не узнаешь. Хотя…
…Я, когда разговаривала с тобой после твоей смерти, кажется, на сто процентов была уверена в том, что ты меня слышишь. Ну, может, чуть сомневалась, когда начинала разговор, но, когда он уже шел полным ходом, сомнений больше не было. Я ведь чаще вслух говорила, и мне, вообще, часто казалось, что ты рядом, может, просто вышел в другую комнату или отъехал по делам и скоро вернешься. Доходило до того, что я просыпалась, к примеру, в свой день рождения и искала под
Наверное, я где-то рядом с безумием была, но прошла над ним, как канатоходец по тоненькой веревочке, да еще и с завязанными глазами, каким-то чудом в него не свалившись. Пролетала, так сказать, над гнездом кукушки. А оно, безумие, манило, в нем было так легко — и так хотелось напиваться, и спать целыми днями, и верить подсознательно, что ты где-то здесь, что я проснусь — и вот он, ты. И еще крепче зажмуривала глаза, чтобы не просыпаться и не видеть, что тебя нет, и не вспоминать, что тебя уже не будет. А оно манило — и еще манило окно, обещая конец боли и мыслям.
А когда я диктофон приобрела и первого декабря уже сделала первую запись, наговорив несколько кассет, — уже одиннадцать месяцев прошло со дня твоей смерти. Я как раз первого приехала с Ваганькова, села, включила его и начала говорить, уже прекрасно понимая все, — но все равно был эффект разговора совсем не одностороннего. А тридцать первого, под Новый год, купила тебе подарок на праздник, а потом дома делала последнюю запись и на полном серьезе спрашивала тебя, когда будем дарить подарки — с боем курантов или уже утром, когда проснемся.
Всего год мы с тобой были вместе, ровно год — и еще целый год я жила тобой, и только тобой, и еще неполный год потом — воспоминаниями о тебе и желанием отомстить за тебя. Я жила этой местью. Да и после, пусть ты и не присутствовал в моих мыслях с утра до вечера, я всегда помнила о тебе и делала твое дело, стремясь увековечить твою память в том фильме, доделать то дело, о котором ты мечтал. А полтора месяца назад, тринадцатого июля, в мой день рождения, провела в беседе с тобой целый день, наговорив еще кассет шесть, — и опять же веря, что ты меня слышишь.
Можно как угодно это называть — идиотизмом, помешательством, шизофренией, но это было, и, несмотря на имевшееся у меня раздвоение личности, — жила без тебя, а казалось, что с тобой, — вряд ли я шизофреничка, коли наслаждаюсь жизнью, езжу по магазинам, занимаюсь сексом с другим человеком, да еще и работаю вдобавок.
Так что можно как угодно это называть, но это было…
Вырываюсь из мыслей вопросом Юджина, лучшими словами, которые он мог произнести в этой ситуации:
— Может, расскажете мне, как вы познакомились, мисс Лански?
Я словно ждала этого вопроса. И с удовольствием начинаю рассказывать, неспешно, впервые думая о том, что Кореец ведь, наверное, многого не знал, хотя кое-что я ему рассказывала наверняка. Но я сейчас не боюсь повториться. И вновь рассказываю про выпускной вечер жениха, новоиспеченного лейтенанта МВД, на котором восемнадцатилетняя развратница Оля Сергеева чувствовала себя самой красивой и неотразимой, и танцевала канкан на сцене, и разозлилась на успевшего набраться женишка за то, что выглядит в пьяном виде жалко и убого и не в состоянии это понять. И как вливала в себя пьянящие пузырьки, спрятанные в бутылку кем-то хитроумным и безжалостным и теперь весело вырывающиеся из нее на волю, на радостях даря спасителю веселье и забвение. Как вливала в себя бокал за бокалом и как обнаружила в какой-то момент, что танцую с совершенно незнакомым мужчиной, который чувствует мое состояние, и оценивает меня высоко, и хочет меня, как, благодаря его желанию, я ощущаю себя самой-самой-самой, как потом занимаюсь с ним сексом на втором этаже ресторана, пустом и безлюдном, долго и страстно, и впервые за свой богатый пятилетний сексуальный опыт, в восемнадцать лет, испытываю оргазм и окончательно забываю обо всем. И как врываются потом наверх приятели жениха, человек
десять, а мы, к счастью, уже одетые и приведшие себя в порядок. Как они обступают тебя, а ты им говоришь холодно: “Кончай базар, мусорки”, — и я вдруг понимаю, кто ты. Понимаю, замечая короткую стрижку, массивные браслет и цепочку, и не удивляюсь, увидев, как появляется пистолет из сумочки на запястье. И мусорки расступаются, забыв от ужаса о том, что внизу еще сотня их однокурсников, а ты, спрятав оружие, спокойно проходишь через весь зал и так же неторопливо на глазах у всех подходишь к большой черной машине, заводишь ее и уезжаешь, успев сунуть мне в руку визитку.— Красавец Вадюха, — тянет Юджин свою коронную фразу, снова переходя на русский, и я не протестую, потому что по-английски так точно не скажешь, да к тому же мы о прошлом говорим, о его друге, и тут его право.
Я киваю, не в силах прервать себя, выкладывая, что безразличный к моим похождениям женишок на следующее утро впервые залез ко мне в сумку и с непривычной для столь безвольного существа яростью изорвал визитку на кусочки. Но я их склеила потом, хотя так и не решилась тебе звонить, подумав, что это для тебя давно забытый незначительный эпизод. Но ты появился сам — совершенно случайно, уже полгода спустя, приехал на частную киностудию, где я работала, в сопровождении Корейца и еще одного близкого человека, проверить, как выполнен твой заказ. И я, не знавшая, чей это заказ, но с таким рвением принимавшая участие в работе над рекламными роликами, сразу тебя узнала — а ты меня не заметил и уходил уже из комнаты, когда тебе вдруг показал на меня глазами давно раздевавший меня взглядом Кореец.
— И я красавец, — смеется мой собеседник, с чем не могу не согласиться, вспоминая дальше, как второго января ты приехал за мной в институт, как я с радостью изменила своему уже не женишку, а муженьку, которому до этого изменяла просто от тоски. Как мы встречались чуть ли не каждый день, как не хотелось от тебя уезжать и как ты неохотно со мной расставался, как я не верила, что могу представлять интерес для взрослого мужчины, президента крупной фирмы, работающей в шоу-бизнесе. Как тридцать первого января мы вышли из твоего дома, сели в твой “Мерседес” и ты мне сказал, что могла бы и остаться, собственно, а я спросила: “Насовсем?” — и ты ответил чуть удивленно: “А почему бы и нет?”
И далее, как по тексту, в подробностях, красках и деталях, — про конфликт с родителями, возмущенными уходом от мужа, с которым прожила всего три месяца. Про то, как в начале февраля появилась статья в газете, где говорилось о твоей причастности к убийству какого-то деятеля шоу-бизнеса и о том, что ты вообще преступный авторитет. Про почти полное прекращение отношений с мамой (которая прежде всего была женой генерала милиции, а уже потом мамой). Про то, как я увидела, какой может быть жизнь, про нашу любовь, про твое ранение — забывая уже о том, что многое из того, о чем говорю, Корейцу прекрасно известно.
— Вадюха ничего не чувствовал в тот день?
Задумываюсь, пожимаю плечами. Накануне ты что-то предчувствовал, когда в конце декабря мы возвращались после месячной поездки в Америку, и ты мне сказал, что твои банковские счета теперь наши общие — и тот, который предназначен на фильм, и другой, твой личный. Ты добавил, что про это говоришь просто так, на всякий случай, и, несмотря на всю эйфорию от поездки, мне эти слова совсем не понравились: было ощущение, словно в теплую комнату, где проходит праздник, вдруг кто-то впустил ледяной ветер, выстудив моментом счастье и радость. А тогда, второго января, не было никаких предчувствий — ты и охрану отпустил.
Чувствую, что ему хочется, чтобы я прервалась. В который раз поражаюсь Корейцу: он ведь жалеет меня сейчас, не хочет, чтобы я вспоминала тот вечер. Знает, что я сильная, но жалеет. Впрочем, что вспоминать — он ведь с самого начала был полностью в курсе всего, я все рассказала, когда он приехал в Склиф, в реанимацию, буквально через полчаса после моего звонка. И увел меня вниз от палаты, у которой я сидела, сжимая пистолет в кармане перепачканной кровью белой норковой шубки, и слушал внизу, в машине, мой рассказ.