Сказки Золотого века
Шрифт:
Екатерина Григорьевна невольно схватилась за его руку, и тут он закружил ее в танце, и оба рассмеялись превесело.
– Куда вы смотрите, Мишель?
– Туда, где вы меня нашли.
– Вы кого-то ждали?
– Да. Она была здесь.
– Она привезла племянницу на бал, препоручила ее родственнице и уехала.
– Она здорова?
– Слава Богу, здорова и похорошела удивительно, не правда ли?
– О, если бы я не любил ее всю мою жизнь, я бы влюбился теперь в нее без памяти, - Лермонтов так загрустил, что уже не мог танцевать, и остановился.
– Простите, кузина. Рад был встрече и еще больше обрадуюсь, если увижусь с вами.
– Если все так, как вы сказали, Мишель, она, возможно, сочла за благо уйти?
– Какая мысль! Вы на нее похожи и мысли у вас сходные, может быть. Прощайте! Мне
– До встречи, Мишель!
Красов видел, как Лермонтов уходил с бала в своем армейском мундире и с кавказским кивером; у него сжалось сердце.
Лермонтов поскакал на извозчике к одному из московских любомудров Ю.Ф.Самарину, с которым часто виделся, бывая в Москве. Впечатления молодого философа от встреч с поэтом удивительны. "Это в высшей степени артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию благодаря своей неутомимой наблюдательности и большой глубине индифферентизма. Прежде чем вы подошли к нему, он вас уже понял: ничего не ускользает от него; взор его тяжел, и его трудно переносить. Первые мгновенья присутствие этого человека было мне неприятно; я чувствовал, что он наделен большой проницательной силой и читает в моем уме, и в то же время я понимал, что эта сила происходит лишь от простого любопытства, лишенного всякого участия, и потому чувствовать себя поддавшимся ему было унизительно. Этот человек слушает и наблюдает не за тем, что вы ему говорите, а за вами, и, после того как он к вам присмотрелся и вас понял, вы не перестаете оставаться для него чем-то чисто внешним, не имеющим права что-либо изменить в его существовании".
Автор письма, философ из славянофилов, воспринимает Лермонтова, вероятно, безотчетно как Демона. И, в самом деле, в нем было нечто демоническое при его чисто поэтической натуре и детскости, искренности и простоте, это был Сократ, или им владел тоже демон, как Сократом. Если Платон устами Алкивиада называет Сократа Марсием, зачаровывающем своей флейтой, то Лермонтов тоже был Марсием, музыкантом-поэтом, пугающим и отвратительным для тех, кто лишен слуха, - лишен слуха был Николай I, музыки он не любил и из этого не делал тайны, - склонности к изящному, и чудно-прекрасным певцом всего высокого и чисто человеческого в противовес всякой патриархальности. В демонизме Лермонтова не было ничего надуманного, это не байронизм, а возрожденчество, сбрасывающее с себя вериги средневековья, колоссальная мощь человеческой природы, которая жаждет самоутвержденья в жизни и в творчестве. Это новый Прометей, печень которого клюет орел Зевса. Недаром царь раз за разом отправляет поэта на Кавказ, та же трагическая ситуация, тот же трагический миф. Но там титан, а здесь человек.
Лермонтов привез Самарину стихотворение "Спор" для одного из московских журналов; они разговорились, поэт снова вспомнил о сражении при Валерике, о чем рассказывал Самарину, пребывая при этом весь в думах, как ни странно, о той, что промелькнула на балу в зале Благородного собрания. Ему было жарко - не от лета, которое только начиналось, а от внутреннего жара души, что скажется самым причудливым образом в стихотворении "Валерик".
Простившись с Самариным под утро, Лермонтов вскоре выехал из Москвы; вслед за ним помчался Алексей Столыпин, чтобы в пути встретиться, волей судьбы до сих пор почти неразлучные.
ГЛАВА XIII
Надежды и разочарования. Офицеры на водах
1
Собираясь в Малороссию, Глинка думал о тайном браке с Е. Керн, на что, похоже, просил благословления матушки, та, конечно, воспротивилась, - вот основная причина, почему Глинка разминулся со семейством Керн и не последовал затем за ними.
Возвратившись в Петербург, Глинка понемножку вновь втянулся в работу над оперой "Руслан и Людмила", но пребывал в таком состоянии, что перестал писать письма в Лубны; единственное на что он решился, чтобы начать бракоразводный процесс, это уговорил горничную Марьи Петровны выкрасть письма Васильчикова к его жене, разоблачительные, но недостаточные для развода. Между тем в январе 1841 года умер генерал Керн, и Анна Петровна в связи с хлопотами о назначении
ей пенсии вновь вступила с Михаилом Ивановичем в переписку. Глинка воспрянул духом и загорелся мыслью ехать в Малороссию, хотя матушка его желала, чтобы он отправился с сестрой и зятем в Париж, правда, при этом она бы осталась одна. Похоже, Михаил Иванович не мог сам ни на что решиться. 1 марта 1841 года он писал к А.П.Керн: "Итак, если матушка решит, что мне остаться, я не премину летом навестить вас. Тогда снова возобновятся для меня счастливые дни - чтение, дружеские беседы, прогулки, одним словом, поэтическая жизнь, которою судьба дарила меня в течение прошлого лета в вашем мирном убежище на Петербургской стороне.В течение шести почти месяцев томительно единообразная жизнь моя не изменилась - до половины зимы я еще находил отраду в музыке и писал довольно много. Но теперь силы мои, изнуренные продолжительностью зимы, мне изменяют, и вдохновение от меня отлетело. Если судьба, сжалясь надо мною, подарит мне еще хоть несколько дней счастия, я уверен, что мой бедный Руслан быстро пойдет к окончанию. В настоящем же положении я за него решительно не принимаюсь".
Несмотря на готовность Михаила Ивановича хлопотать о назначении пенсии, Анна Петровна сочла необходимым самой приехать в Петербург и не ошиблась: ее присутствие здесь понадобилось, даже присутствие внебрачного сына генерала, которому, вероятно, выделялась часть пенсии до его совершеннолетия.
Глинка встретился с Анной Петровной не сразу по ее приезде, а прислал записку о том, как взяться за дело и какие необходимы документы, о чем Керн, верно, сама уже все знала. При этом нет обычных жалоб на болезни, что его могли задержать. Не странно ли? Не задавалась ли подобным вопросом и Анна Петровна? Когда они, наконец, увиделись, некий холод несомненно присутствовал, как и при возобновлении переписки.
– Как ваша опера, Михаил Иванович?
– спросила Анна Петровна, усталая с дороги, но по-прежнему моложавая, любезным, без всякой сердечности, тоном.
– О, надежда свидания подарила меня новым вдохновением: я написал финал IV акта (сцену ревности), принялся за сцену "Головы" и написал уже половину, - с возбуждением заговорил Глинка, вскидывая, по своему обыкновению, голову.
– Надежда свидания?
– Поездки к вам в Лубны.
– Долго и давно вы собираетесь в Лубны, - слабо улыбнулась Анна Петровна, она полулежала в кресле.
– Мы с вами, Михаил Иванович, люди взрослые, но молодость всякое ожидание принимает с трудом.
– Это я понимаю, - с упавшим сердцем проговорил Глинка.
– Страстное ожидание поначалу сменяется равнодушием, может быть, показным, и даже ожесточением, при вашем мягком характере и доброй душе вам этого не понять.
– Нет, я понимаю. Я тоже таков, хотя уже не молод, - Глинка заволновался, ожидая услышать приговор всем его упованиям и надеждам на счастье.
– Я не скажу, что вас забыли. Как я и как Александр Васильевич, который от вас в полном восхищении и поныне, вас у нас вспоминают, но уже без нетерпения и бессонницы, чему, сказать по правде, я рада.
– И я рад: это значит здоровье лучше?
– Да, несомненно. Жизнь берет свое. Словом, я хочу вам сказать, у нее есть поклонники и один из них весьма возможный жених, старше ее, но ненамного.
– Анна Петровна, вы хотите сказать, что меня уже не ждут?
– Глинка, вместо огорчения, самолюбиво вскинул голову.
– Нет, Михаил Иванович, не это я хочу сказать. Вы несвободны, а милый молодой человек свободен... Я не знаю, но, может быть, это ее счастье? Простите! Я бы с благоговением отдала руку моей дочери вам, но это невозможно, к сожалению. И ехать вам к нам в Лубны при всем нашем желании видеть вас у нас вряд ли следует. Вам лучше послушаться вашей матушки, как всегда, и поехать с сестрой и зятем в Париж.
– Анна Петровна!
– Глинка забегал по комнате.
– Все употребил, от меня зависящее, чтобы вместо Парижа посетить Малороссию. Желание моей матери (доброй, но, может быть, слишком осторожной), я думал, это единственная преграда. Но против вашего желания я не могу осуществить свои чаяния. Как родные и близкие к нам люди бывают жестоки! Вы разрушили мои надежды. Я должен ехать в Париж - должен жертвовать собою для моей добрейшей матушки, а может быть, и для нее, - Глинка взглянул на Анну Петровну, имея в виду ее дочь, - для ее собственного счастия.