Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:

Будь я поумнее, надо было бы, конечно, сразу прекратить все разговоры с ним на эту тему. Но я снова и снова возвращался «на круги своя», не уставая дивиться его тупости, не понимая, действительно ли он говорит то, что думает, или им движет страх, боязнь быть откровенным до конца с незнакомыми, в сущности, людьми. Этот бесконечный наш спор не прекращался. И день ото дня Юлий, который сперва показался нам вполне симпатичным и милым парнем, становился мне все более неприятен.

В их семейных раздорах — а раздоры эти, как я уже сказал, происходили у них исключительно на идейной почве — я целиком и полностью был на стороне

его жены, очаровательной Юли.

Но по мере того как мы все дальше и дальше углублялись в эту всех нас волнующую тему, мое отношение и к Юле тоже стало меняться. И в конце концов стало, пожалуй, даже более неприязненным, чем к ее мужу.

4

На первых порах мне казалось, что Юля воспринимает случившееся так же, как я. Как мы все.

Однако чем дальше, тем все яснее мне становилось, что она восприняла их примерно так же, как соседка моей тещи Сима.

Но с Симы — какой спрос! А Юля ведь — интеллигентная девушка. Вроде даже более интеллигентная и начитанная, чем наш прибалт.

Прибалт, однако, все воспринимал правильно. Он даже выразил свое отношение к «революции четвертого апреля» той же словесной формулой, какой это сделал я.

Формула, естественно, была — ленинская: «Не начало ли поворота?»

Для него, как и для меня (для всех понимающих), освобождение врачей было лишь началом чего-то главного, неизмеримо более важного. За началом непременно должно было последовать продолжение. Оно и последовало (для нас) в тех самых «Тезисах ЦК КПСС», тексту которых — а в особенности хорошо понятному нам обоим подтексту — мы с ним так радовались.

Что же касается Юли, то для нее это было не началом, а концом.

Концом кошмара.

Тут я должен сказать (быть может, слегка забегая вперед), что мне всегда были неприятны евреи, все претензии которых к советской власти целиком и полностью сводились к государственному антисемитизму. Разреши им ходить в синагогу, танцевать фрейлехс, ходить в еврейский театр, петь свои еврейские песни, или — напротив — вернуться к святой вере в пролетарский интернационализм — и все в порядке: советская власть опять станет для них хороша.

Такой — мелочный, частный, мелкоэгоистический взгляд на великую нашу революцию и рожденную этой революцией советскую власть — не только раздражал, но и оскорблял меня.

Помню, пришла как-то в наш класс (кажется, это был уже последний мой школьный класс, десятый) старшая пионервожатая. И попросила каждого из нас сочинить какую-нибудь статейку в стенгазету к близящейся годовщине Октябрьской революции. Но написать не казенно, а — по-своему, очень лично. Пусть каждый из вас подумает, — сказала она, — а что мне, вот лично мне дала наша революция.

— Я, например, — пояснила она свою мысль, — точно знаю, что если бы не революция, я не могла быть жить в Москве. Потому что я еврейка, а тогда существовала черта оседлости, евреям в Москве жить было запрещено.

— А вот я, — довольно-таки надменно сказал я ей в ответ. — И до революции мог бы жить в Москве. Мой отец был почетным потомственным гражданином Российской империи, так что у меня и без всякой революции в этом отношении все было бы в порядке.

Надменность моего ответа, как вы понимаете, была порождена вовсе не сознанием социального превосходства сына «почетного потомственного гражданина» перед дочерью бедных евреев, которым

только революция дала возможность выбраться из черты оседлости.

Презрительно-надменное мое отношение к самосознанию нашей старшей пионервожатой диктовалось совсем иным чувством.

Подтекст этого моего высказывания был таков: «Да, лично мне Октябрьская революция не дала ничего. Я все равно жил бы в Москве. И даже, наверно, учился бы в гимназии. Ну и что? Неужели из этого следует, что я меньше, чем вы, должен любить революцию и нашу родную советскую власть?»

Позже, когда эту самую советскую власть я стал ощущать уже не родной матерью, а злой мачехой, это мое самосознание не переменилось.

Свое отношение к власти я изменил не потому, что власть плохо обошлась СО МНОЙ ЛИЧНО. Для вспыхнувшей и постепенно утвердившейся этой моей к ней нелюбви у меня были отнюдь не только личные и, уж конечно, отнюдь не только национальные основания.

Сейчас, написав эти строки, я вдруг подумал: ну да, я довольно рано сообразил, что под чепчиком доброй бабушки прятался Серый Волк. Но не потому ли я оказался таким умным, что этот самый «Товарищ Волк» именно на моей собственной шкуре продемонстрировал мне хватку своих стальных челюстей?

Вышло так, что меня исключили из комсомола и из института в 1948 году. А если бы это случилось не в 48-м, а в 49-м? И исключили бы меня не за проявленное мною лично «политическое хулиганство», а в ходе развернувшейся тогда кампании? Как «безродного космополита»? (Или «космополитенка» — как Поженяна.)

Может быть, случись это так, мои «счеты» с советской властью тоже приняли бы вполне определенную национальную, еврейскую окраску?

Не так ведь глупо сформулировал это — уже в те, кажется, времена, а может быть, чуть позже — Борис Слуцкий:

А нам, евреям, повезло. Не прячась под фальшивым флагом, На нас без маски лезло зло. Оно не притворялось благом.

И дальше — строки, которые я сделал эпиграфом к этой главе:

Еще не начинались споры В торжественно глухой стране. А мы — припертые к стене — В ней точку обрели опоры.

Может быть, мое везение состояло в том, что это самое зло — в открытую, без маски — полезло на меня годом раньше, и не в ходе общегосударственной антисемитской кампании, а лично, персонально приперло меня к той самой стене?

Нет, не думаю.

Дело совсем не в том, что мой «конфликт» с советской властью начался раньше, а в самой природе этого конфликта. У меня она была совершенно иной.

Да, я тоже был приперт к стене. И та же сила, давящая на меня, притиснула меня к этой стене. Но сама стена, в которой я тоже обрел (со временем) точку опоры, была другая.

Чтобы разобраться в этом, мне придется снова вернуться назад. Не на много — года на два.

В 1951 году я окончил Литературный институт, и у меня появилась жена. Надо было начинать самостоятельную жизнь. Но с этим дело обстояло плохо. И не только из-за проклятого «квартирного вопроса».

Поделиться с друзьями: