Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:

Точно так же обстояло дело и с какой-то грузинкой, назначенной директором музыкальной школы, в которой работал отец. Она, как он утверждал (и тут ему, безусловно, можно было верить), в музыке — ни уха ни рыла. Но ее «бросили» на эту работу («Лучше бы ее бросили на дрова», — сардонически говорил отец), потому что она была коммунисткой. (Отец, правда, намекал, что не последнюю роль тут играло то обстоятельство, что она была грузинкой, то есть принадлежала к той же нации, что и Сталин. Но в это я не очень-то верил.)

На все руководящие должности в стране назначали членов правящей партии — коммунистов. А Сталин был Генеральным секретарем этой партии, ее вождем. Вот поэтому, —

а вовсе не потому, что он был умнее других, — он и был назначен на свою должность. Поэтому он и руководит нашим государством.

Год спустя. Мне уже девять лет. Мы с отцом сидим у репродуктора и ждем. Сейчас будет выступать Сталин — делать свой доклад «О проекте конституции». Ожидание томит меня. Мне не терпится поскорее услышать Сталина. И вот наконец торжественно объявляют, что слово предоставляется… Да, да, ему. Товарищу Сталину. Сейчас мы услышим его живой голос, его неповторимый, так умиляющий всех нас грузинский акцент.

Зал где-то там, далеко, — так, во всяком случае, слышится это мне по нашему репродуктору, сквозь все помехи, все потрескивания эфира — взрывается овацией. Она длится долго, неправдоподобно долго. Но в конце концов идет на убыль. Сейчас наконец мы услышим Сталина.

Не тут-то было.

Какой-то тонкий, неестественно тонкий голос пронзительно выкрикивает: «Родному!.. Любимому!.. Всех времен и народов!..» И зал снова взрывается овацией. И так — не один раз, и не два, не три, не четыре, а — много, много раз. Вот, кажется, энтузиазм неистовствующих в том далеком зале уже выдохся… Звякнула пробка графина, слышно, как в стакан льется вода. Он пьет. Сейчас наконец начнет говорить…

Снова кто-то выкрикивает очередной лозунг, и овации опять нарастают, достигают пика, опять постепенно стихают — до следующего, уже, наверно, десятого или пятнадцатого выкрика и нового взрыва «бурных аплодисментов, переходящих в овацию», как завтра будет об этом написано во всех газетах.

Я прекрасно понимаю (во всяком случае, чувствую), что вся эта бесконечно затянувшаяся сцена — насквозь искусственна. Что вовсе не неистовая любовь к вождю движет и теми, кто выкрикивает лозунги, и теми, кто отвечает на них очередным взрывом оваций. В основе происходящего — заранее написанный и тщательно отрепетированный сценарий. В какой-то момент мне даже начинает казаться, что это не живые люди там сидят и аплодируют и выкрикивают лозунги, что это действует какая-то машина, какой-то умело сконструированный и хорошо отлаженный механизм.

Но странное дело! Мысль, что вся эта неимоверно долгая, искусственная, насквозь фальшивая сцена отвратительна, что лучше — и для самого Сталина лучше! — было бы обойтись без нее, эта естественная и, казалось бы, неизбежная в этих обстоятельствах мысль мне почему-то в голову не приходит. Утомительно слушать так долго всю эту тягомотину. Мне скучно. Я устал. Я даже начинаю злиться на устроителей этого балагана. Но при этом ни тени сомнений не возникает у меня в том, что ТАК НАДО.

Да, очевидно, все это делается из каких-то высших, мне недоступных, но безусловно важных соображений. Очевидно, иначе нельзя.

Еще одно воспоминание.

1938 год. Мне одиннадцать лет. Я сижу в зале кинотеатра и смотрю фильм «Ленин в 18-м году». Фильм мне нравится. Мало сказать нравится — я влюблен в этот фильм. Я смотрю его, наверно, уже в третий или в четвертый раз. И в четвертый раз я с такой же силой, как в первый, ненавижу Бухарина, который направил чекистов в сторону, противоположную той, куда поехал Ленин. И так же, как в первый, готов растерзать стрелявшую в Ленина Фанни Каплан.

Но дальше следует сцена, которая — тоже уже в четвертый раз — вызывает у меня

совсем иное, более сложное чувство.

Раненый Ленин говорит врачу:

— Доктор! Вы коммунист?.. Вы обязаны сказать мне правду. Если рана смертельная, надо немедленно вызвать Сталина.

И вот тут ощущение, что все в жизни было в точности так, как на экране, покидает меня. Мне становится как-то неловко. Да что там — неловко. Это слишком слабо сказано. Мне стыдно слушать эту заведомую ложь.

Впоследствии, уже взрослым, вспоминая это свое чувство, я постепенно уверил себя, что это была реакция на художественную фальшь. Будто бы тонким, безошибочным своим художественным чутьем я уловил эстетическую недостоверность этой сцены — этакий маленький Станиславский, самостоятельно родивший хрестоматийную реплику великого режиссера: «Не верю!»

На самом деле мой тонкий художественный вкус тут был решительно ни при чем. Я просто знал, совершенно точно знал, что Ленин не мог произнести этих слов. Мне это было ясно как дважды два: о ком угодно мог он вспомнить в тот критический момент — о Троцком, о Зиновьеве, о Бухарине, но только не о Сталине.

Как уже не раз было сказано, я был политически развит. Но этим ранним своим политическим развитием я был обязан не только школе и пионерской организации и не только газетам и журналу «Прожектор». Главным источником моего раннего политического развития были разговоры отца с нашим соседом Иваном Ивановичем, которые они вели постоянно — иногда спохватываясь, что разговоры эти не для моих ушей, но чаще забывая об этом. А у меня ушки были на макушке. И я с жадностью ловил каждое их слово. Особенно то, которое произносилось понизив голос, почти шепотом.

Отец и Иван Иванович представляли два противоположных взгляда на нашу жизнь — два лагеря, два полюса. Это проявлялось во всем. Даже в том, что Иван Иванович выписывал «Правду», а отец — «Известия».

Знаменитый проект Козьмы Пруткова «О введении единомыслия в России» уже давно перестал быть утопией и действовал в полную свою силу. Поэтому разницы между «Правдой» и «Известиями» не было, в сущности, никакой. «Правда» имела даже некоторые несомненные преимущества: она выходила ежедневно, без выходных, а у «Известий» по понедельникам был выходной. Но несмотря на это и все другие преимущества «Правды», отец упорно выписывал «Известия»: этим он как бы демонстративно подчеркивал свою политическую позицию — не коммуниста, а беспартийного интеллигента.

До открытого противостояния политических взглядов разговоры отца с Иваном Ивановичем, разумеется, не доходили. Но в подтексте каждой их беседы всегда была полемика. И всегда на одну и ту же тему. Отец нападал на советскую власть, Иван Иванович ее защищал.

Вот, например, обсуждается только что появившееся постановление ЦК и Совнаркома о недостатках школьного образования. (Это было то самое постановление, по поводу которого был написан знаменитый фельетон Ильфа и Петрова, где из разговора папы с сыном выяснялось, что о Екатерине Второй современный школьник знал лишь то, что она — «продукт развития буржуазных отношений», но понятия не имел, какую она занимала должность.)

Постановление означало возврат от всех дурацких большевистских экспериментов со школьным образованием — назад, к старой русской гимназии.

Папа выражал по этом поводу полное удовлетворение. Иван Иванович тоже (не мог же он выступать против постановления ЦК). Но папа этим не ограничивался. Он развивал тему:

— Где же они раньше были? — спрашивал он. — Ведь давно же всем ясно было, что все эти Дальтон-планы и прочая чепуха только калечат детей!

Иван Иванович в таких случаях обычно отвечал:

Поделиться с друзьями: