Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мне трудно высказать чувства, испытанные в тот час у могилы Николоза Бараташвили, «грузинского Байрона», прожившего двадцать семь несчастливых лет. Он безответно любил сестру Нины Чавчавадзе, Екатерину. Он успел написать всего только одну поэму и тридцать шесть стихотворений. Одно из них — «Мерани» — недавно читал вслух мой друг, молодой кинорежиссер. Он читал по-грузински, слов я не понимал, но знал смысл, видел глаза друга. Ему было нелегко; кажется, стихи о крылатом коне помогали ему жить.

Место рядом с могилой Бараташвили долго оставалось незанятым. Недавно там похоронили Галактиона Табидзе. А рядом с Акакием покоится эпический певец Грузии, один из образованнейших ее сынов, поэт-пастух

Важа Пшавела, ушедший когда-то в горы, чтобы пасти там овец и писать стихи. В головах у него — серый выветренный камень и молодое деревце, на земле могилы — немного похожих на низкорослый клевер растеньиц с горных пастбищ Пшавы.

Вообще здесь не пахнет официальным кладбищенским благолепием; все сделано с необыкновенной искренностью и простотой. Все проникнуто не почтением или почитанием, а сыновней любовью.

В 1907 году, когда провокаторы из охранки убили Илью Чавчавадзе, молодой скульптор Николадзе примчался из Парижа, где он тогда учился, чтобы изваять надгробье «отцу Грузии», ее великому писателю и просветителю. Подернутая прозеленью плита с фигурой скорбящей Родины прикрывает вырубленную в отвесной скале гробницу. А чуть поодаль на строгой гранитной призме стоит бронзовый бюст самого Николадзе; он умер в 1951 году.

Когда в Тбилиси собирались праздновать его шестидесятилетие, было решено назвать его именем улицу, где он жил тогда. Узнав стороной о решении, Николадзе пошел в горсовет. «Если вы действительно хотите сделать мне приятное, — сказал он, — то, пожалуйста, назовите улицу именем моего учителя». Так появилась первая (если не единственная) в мире улица Родена. А теперь есть и улица Николадзе — другая, где находилась его мастерская.

Среди пластических искусств Грузии я бы поставил скульптуру на первое место; мне кажется, в самом посредственном грузинском живописце дремлет хороший скульптор. Вероятно, так и должно быть в горной стране, где сама природа — скульптор и где камень — самый повседневный, подручный материал. Я нашел подтверждение этому и в северной Армении, родине каменотесов, резчиков и ваятелей.

Я видел в Грузии немало хороших скульптур — не только в музеях, но и на улицах, в парках, на площадях. Я видел здесь лучший, на мой взгляд, из памятников Маяковскому; он изваян скульптором Кордзахия в 1953 году.

Представьте себе ветер и фигуру поэта; он без шапки, руки в карманах плаща. Волосы отнесло назад и в сторону, одежду прижало к телу, ноги поставлены широко, упористо, — ветер… Вот и все, никакого пафоса, никакой нарочитой позы. Таким я и вижу его, таким хотел увидеть — не в известные по фотографиям и рассказам минуты публичных выступлений, когда надо было преодолевать природную мягкость и даже застенчивость — гвоздить кулаком воздух, зычно читать, глушить сволочной визг и поныне здравствующих присыпкиных, — а именно таким. Задумчивым и непреклонным, шагающим навстречу ветру с непокрытой головой.

На постаменте нет звучной надписи, да и нужна ли она? Однажды под вечер я остановился у небольшого сквера в верху спуска Элбакидзе в Тбилиси. Там на зернистом красном песке, под седыми кавказскими елями, сидел на низеньком постаменте бронзовый старик в длинной мантии и круглой шапочке, с лицом библейского пророка и струящейся бородой. Надписи на постаменте не было; я решил обратиться к первому встречному. Им оказался спешащий с работы человек с потертым портфелем — по всей видимости, не гуманитарий, не научный работник, скорее всего заводской снабженец. Остановясь, он улыбнулся и сказал: «Как же, это наш просветитель Орбелиани». И заспешил дальше.

А я вспомнил о романе-памфлете Сэмюэля Батлера «Иерихон», где нарисован фантастический город будущего; в городе том ежегодно устраивались своеобразные испытания памятникам. Там они тоже были без надписей,

и если первый встречный не мог ответить толком, кому и за что, за какие заслуги поставлено, памятник немедля сносили.

С высоты Пантеона хорошо видно, как отроги Триадетского хребта обнимают Тбилиси. Их вытянутые руки почти смыкаются далеко на востоке. Город затянут утренней дымкой; сквозь нее, будто горные вершины, пробиваются островерхие купола. Кура взблескивает двойной излучиной там, где на верху крутой скалы стоит Метехи.

Люди любят красивые сказания; говорят, будто, именно стоя на той скале, царь Вахтанг Горгасали метким выстрелом из лука убил на лету фазана. Птица упала на другом берегу Куры в горячий источник, и это побудило Вахтанга основать здесь новую столицу, «тёплый город» («тбили» по-грузински — тепло). Хочется верить, что было именно так, хотя трезвые люди утверждают, что для основания столицы даже в те сказочно далекие времена требовались более веские соображения — скажем, удобство местоположения для обороны.

Трудно спорить с трезвыми людьми, тем более что обороняться было от кого: сквозь горные проходы сюда рвались парфяне, хозары, арабы, римляне и византийцы, турки-сельджуки, монгольские орды Тимурленга. За полтора тысячелетия Тбилиси двадцать шесть раз разоряли и разрушали, едва не сносили с лица земли, и двадцать шесть раз город восставал, обновлялся, все выше поднимаясь по уступам гор. И среди отстроенных, построенных вновь домов, среди ступенчатого моря глинобитных и черепичных крыш островами стояло уцелевшее, неразрушимое: Метехи, крепость Нарикала, Анчисхати, Сиони, Сачино — все то, что теперь безмолвно свидетельствует о древности одного из древнейших городов земли. А его молодость откликается-глуховатыми гудками электровозов, трудовым кряхтеньем отдувающихся поршней, далеким перестуком колес; шум городских улиц сюда не доносится. В багряных деревьях, сбегающих вниз по склону, переговариваются птицы. Не хочется уходить; так и стоял бы у нагретого солнцем каменного парапета, вглядываясь сверху в еще незнакомый, но уже полюбившийся чем-то город.

Спускаешься отсюда сперва по крутой улице Мтацминда, затем по улице Бесики. Здесь жгут опавшие листья; привычный с детства, повсюду одинаковый запах смешивается с духом теплого лаваша. Двери пекарни открыты настежь, там орудуют раскаленные докрасна пекари в полотняных куртках, до пояса распахнутых на груди. Посреди улицы стоит старуха, вся в черном — платье, обмотанный вокруг головы платок; глядя из-под козырька коричневой ладони, она зовет: «Гиго!.. Гиго!..»

Бесики — уменьшительное от Бесо, Виссарион. Так звали поэта второй половины восемнадцатого века Габашвили; от ласкового уменьшения кажется, что он и теперь жив и что его можно окликнуть, позвать, как зовет старуха заигравшегося внучонка.

3

Однажды мы возвращались в Тбилиси с Иосифом Нонешвили, поэтом сегодняшним, живым во всех смыслах. Третьим в машине был шофер Серго — пожалуй, слишком крупный для кабины «Москвича», аккуратно одетый, с продолговатой головой и коротко остриженным борцовским затылком. Мы побывали в любопытнейших местах — об этом речь еще будет, — и теперь Нонешвили то и дело поглядывал на часы: ему надо было поспеть куда-то.

Между тем Серго вел себя как-то странно. Вернее, не Серго, а сама машина; я заметил, что, минуя встречавшиеся по дороге предприятия общественного питания, она снижает скорость и как бы желает остановиться. Я обратил на это внимание в Мцхете, где мы дважды проехали мимо ресторана. Поначалу я принял это за случайность; во второй раз Нонешвили сказал по-грузински что-то настойчивое. Серго снял руки с баранки, взмахнул ими и произнес в ответ нечто длинное, быстрое и не менее настойчивое.

Поделиться с друзьями: