Чтение онлайн

ЖАНРЫ

След: Философия. История. Современность
Шрифт:

И вот что пишет об этом М. Ямпольский:

Одна из самых примечательных черт бабелевских сюжетов — отношения рассказчика с женщинами. Бабель охотно вносит в них некий оттенок извращенности, во всяком случае, он сознательно избегает строить отношения повествователя с героинями своих рассказов на основе «тривиальной» любви и «простого» соития <…> рассказчик в новеллах Бабеля часто имеет дело с суррогатами, с некими подменяющими эротический объект телами, вызывающими чуть ли не отвращение. <…> Женщина-эрзац <…> оказывается по своим чертам противоположна источнику эротической притягательности. Вера вообще описывается в предельно антиэротических терминах. <…> В отношениях рассказчика с эрзацами <…> телесные отношения почти полностью подчинены слову. Отношения между мужчиной и женщиной-суррогатом разворачиваются целиком через игру со словесностью, длинный рассказ-вымысел, перевод Мопассана. <…> Через Полита Раисой по существу овладевает Мопассан — главный и тоже несуществующий (негативный) объект ее страсти. Рассказчик сам оказывается эрзацем Мопассана. <…> Соблазнитель приобретает

особую власть именно в силу отсутствия физического контакта, в силу своего телесного отсутствия вообще.

В последних фразах процитированного отрывка появляется отнесение уже к другому рассказу Бабеля — «Гюи де Мопассан», а также — через слово «соблазнитель» — к печально известному сочинению Кьеркегора «Дневник соблазнителя». Автор — то есть М. Ямпольский — не заметил ироничности последнего отнесения, а, назвав указанное сочинение «библией соблазняющих стратегий», еще более углубил ироничность ситуации. Кому не известно, что «Дневник соблазнителя» на самом деле — дневник импотента, фантазирующего о возможном — невозможном! — овладении женщиной? Кому не известна кьеркегоровская Регина и все с ней связанное?

Вот, если угодно, модель семиотического отношения к миру: интерес представляет не реальность, а фантазии о ней, именуемые культурой. Культура оказывается некоей фикцией. Это вроде бы и так, но с этим очень трудно примириться. Не хочется думать, что культурный прогресс не выработал ничего, что открывает ту или иную грань истины о мире. И понятно, почему семиотика, вообще современная философия удовлетворяются такими построениями: потому что они ориентируются на литературу, как раньше философия, допустим, Канта была ориентирована на математическое естествознание, а философия, скажем, Бергсона на биологию.

Применяя новейшие методологии к анализу Бабеля, М. Ямпольский показал нам не столько Бабеля, сколько сами эти методологии. Мы видим не Бабеля, а Бютора, Батая и Бодрийяра. Но три «б» никак не могут заменить одного — того, что в слове «бляха».

В эпоху инквизиции был такой прием: прежде чем пытать допрашиваемого, ему показывали орудия пытки. Для некоторых этого было достаточно, они начинали «раскалываться». Но Ямпольский свой орешек не расколол. Он оказался в положении героя басни «Любопытный». Препарированный им Бабель предстал настолько уж «литературным», что ему хочется предпочесть Буденного — какого-никакого, а все-таки живого. Напомню, что пресловутая статья Буденного называлась «Бабизм Бабеля из „Красной Нови“». Получается — если сделать те выводы из Ямпольского, которых он сам не сделал, — что особенного «бабизма» и не было. Разве это не интересно узнать о художнике? Семиотикам — не интересно, потому что им нет дела до «референтов».

Вернемся от Ямпольского к Гройсу. У него есть статья «Город без имени» — одна из лучших в его сборнике «Утопия и обмен». Там говорится, что город на Неве — всего-навсего цитата, культурная справка, существующая только в некоей постистории. Между тем это живой город, в котором живут люди, это не Рим в лас-вегасском исполнении. Я это говорю к тому, что собравшиеся в Лас-Вегасе российские интеллектуалы слишком увлеклись темами американской, вообще культурной знаковости. Но в Америке существует не только Лас-Вегас, то есть не только деньги. В ней существует реальность — та самая, которая обеспечивает ценность и цену доллара. Если угодно, Америка и есть абсолютный референт современной культуры, подлинное ее «означаемое». Русский прогресс будет состоять не в овладении наимоднейшими методологиями и фразеологиями, а в построении реальности — в возвращении к реальности от культурных утопий. Говорить о знаковых системах пока еще модно, но нужен следующий шаг, дальнейшее движение, next movement. Не нужно пугать Наталью Иванову призраком российского Лас-Вегаса.

1998

Россия и славяне

Один из самых острых вопросов нынешней международной политики — югославский; пожалуй, не менее острый, чем вопрос о российском политическом будущем. Собственно говоря, оба этих вопроса начинают выступать как один, как единая проблема, здесь уже установилась некая нежелательная связь. Расклад политических сил в России сейчас таков, что нужно считаться со всеми — в том числе с крикунами национал-радикального крыла, гальванизирующими старые мифы о традиционных союзниках России, каковыми якобы всегда были сербы. Кто-то из великих английских политиков сказал: у Англии нет традиционных друзей и врагов, у Англии есть традиционные интересы. Но в том-то и дело, что в России давно уже и стойко сложилось представление о том, что балканские дела входят в сферу ее интересов.

Выделим в этой теме два аспекта и поговорим о каждом из них особо. Тема — Россия и славянство; аспекты ее — политический и идеологический. Политический аспект связан с тем, что в прошлом веке называлось восточным вопросом. В политическом мире тогда существовал так называемый «больной человек» — распадающаяся Оттоманская империя, Турция с колониями. Одной из этих колоний были Балканы с их славянским населением — часть империи, вызывавшая наибольшие аппетиты у европейских великих держав, именно потому, что это был Европейский регион, а еще потому, что южнославянские земли имели выход к пресловутым проливам — Дарданеллам и Босфору. В тогдашней геополитике считалось страшно важным, кто завладеет этими проливами, кто будет контролировать морской путь из Черного моря в Средиземное. Тогдашняя Россия выступала с самыми серьезными притязаниями на эти проливы. Ясное дело, что подобной экспансионистской политике могла помочь, по крайней мере не помешала бы, какая-либо идеологическая мотивировка. За ней далеко ходить не приходилось: это была все та же идея Третьего Рима — объединения всех православных народов под скипетром русского царя, выступавшего с претензией на роль

естественного защитника православия. Итак, идея православной империи с центром в Константинополе, столице бывшей Византии, Восточно-Римской империи, откуда на Русь пришло православное христианство и законным наследником которой русские цари считали себя. А Константинополь ныне был Стамбул — столица той самой Оттоманской империи. Так совершенно недвусмысленная внешняя экспансия в сторону турецких владений получила очень возвышенное, религиозное оправдание.

Надо сказать, что такая мотивировка создавалась не столько самой российской императорской властью, сколько частью русской интеллигенции — именно, славянофильским ее крылом. С западными славянами заигрывали уже классики славянофильства, например Хомяков, пытавшийся установить московское духовное влияние на чешский культурный истеблишмент. Но на теоретический уровень эти притязания были выведены неославянофилом Николаем Данилевским, создавшим теорию так называемых культурно-исторических типов. Культурно-исторический тип, по Данилевскому, — это некая вечная и неизменная форма той или иной культуры, не могущая измениться, перейти в другую, даже воспринять какие-либо элементы другой культуры — как не может лиса стать ежом. Культурно-исторический тип — это почти то же самое, что биологический генотип; и действительно, теория Данилевского была построена на биологических аналогиях (он и сам был довольно видный биолог, давший, между прочим, очень квалифицированную критику тогдашней модной новинки — дарвинизма). Данилевский выделил, в числе других, особый славянский культурно-исторический тип. Судьба славянства — не просто России, а именно славянства — была противопоставлена судьбам остальных культур, осознана как совершенно особая и самостоятельная. У нас нет оснований говорить о теории Данилевского как о сознательном выполнении социального заказа, продиктованного нуждами тогдашней российской внешней политики; но мы не можем отрицать другого — того, что эта теория, ставшая основой так называемого панславизма, много послужила идейному обоснованию этой политики, ее движению на Балканы, в область западного и южного славянства. Панславизм безусловно сыграл значительную роль как мотивировка такой политики, более того — его идеи оказали непосредственное воздействие на ряд тогдашних влиятельных русских политиков, на политические верхи.

Нам незачем также сейчас подвергать теорию Данилевского имманентной критике как культур-философское построение (а это неверная теория, конечно, не заметившая главного в культурной истории человечества — именно, свободы человека, а значит, возможности для него действовать вне всяких якобы предначертанных рамок). Но необходимо отметить, что теория, обосновывавшая на такой лад миссию России в славянском мире, вызвала критику эмпирического характера со стороны человека, бывшего, во-первых, знатоком балканских реалий, а во-вторых, в общем схожих со славянофильскими взглядов. Я имею в виду, конечно, Константина Леонтьева, много лет служившего на дипломатической службе как раз в этих странах в славянских владениях Оттоманской империи. Леонтьев резко и недвусмысленно восстал против этого мифа — о якобы существующем родстве культурного типа русского и балканского славянина. Балканский славянин, утверждал он, основываясь на собственном многолетнем опыте, — это человек, уже полностью и бесповоротно отдавшийся западноевропейским культурным влияниям, влившийся в ненавистную Леонтьеву «пиджачную цивилизацию» буржуазного типа. Если уж на то пошло, говорил Леонтьев, то как раз Турция, вообще Восток с его экзотикой и традиционализмом, ближе России, чем пресловутые братья-славяне; во всяком случае, самому Леонтьеву куда больше европейских пиджаков и котелков нравился мир гаремов, базаров и умащенных ароматическими маслами мальчиков, борющихся для услаждения публики. О вкусах не спорят, но ясно, что в отношении балканских славян Леонтьев был совершенно прав: этот регион уже тогда явно тяготел к Западной Европе, а не к России.

Подобного рода свидетельства очевидцев можно умножить. Взять хотя бы князя Мещерского — одно время соредактора Достоевского по газете «Гражданин». В 1877 году — как раз в год начала русско-турецкой войны, он выпустил книгу путевых очерков «Правда о Сербии». В ней между прочим говорилось:

Интеллигент сербский наивно глупо и дерзко верит, что русские — Пушкин и Карамзин, перед ним, мальчишки, неучи и ученики… Серб, который с вами заговорит по-русски, — вы это видите по лицу его, — дает вам понять, что он делает вам большую честь… молодежь, как только она интеллигенция, не только не симпатизирует русским, но находит себя вправе смотреть на них свысока… Воспитание культурной сербской молодежи получается в их белградском лицее… Там учат профессора, все получившие образование или в Германии, или во Франции… Образчиками этой культурной молодежи служат офицеры в сербской армии. Как только этот офицер культурен, он держит себя особняком от русских…

Русско-турецкая война 1877–1878 годов, как известно, способствовала окончательной утрате Турцией ее балканских, славянских владений. Не без определяющей помощи России были созданы два новых независимых славянских государства — Сербия и Болгария. Это совсем не означало, что указанные государства попали в колесницу русской внешней политики, русские триумфы в этих странах были весьма недолгими. Скорее, тут возобладало немецкое влияние. С другой стороны, Сербия и сама выступала с претензией на роль объединительницы всего южного славянства, у нее с самого начала были империалистические замашки. Она с неменьшими, чем Россия, амбициями видела себя в роли наследницы Византийской православной империи. Никаких особенных прорусских партий в Сербии не было. А вот в России создалась сильная просербская партия, лобби, как сказали бы сейчас. Ее возглавляла жена великого князя Николая Николаевича — дяди последнего российского императора, черногорская княгиня Милица. Давлению этого лобби мы в очень заметной степени обязаны вступлением в войну 1914 года. Так что роль Сербии в русской истории оказалась поистине роковой.

Поделиться с друзьями: