Следы в Крутом переулке
Шрифт:
Когда отряд поддерживал более или менее регулярную радиосвязь с центральным штабом — она оборвалась в конце лота, — кто-то из центрального штаба несколько раз интересовался, почему отряд Волощаха щадит новоднепровскую нефтебазу. На всей оккупированной территории партизаны и подпольщики прежде всего взрывают хранилища с горючим, лишая тем самым немецкую боевую технику питания, в Новоднепровске же упорно уклоняются от такой важной акции. Вопрос этот тогда казался вполне естественным, да и спустя столько лет он представляется логичным, уместным. Ответ, однако, чрезвычайно прост и тоже логичен. С юга забор нефтебазы подпирали не только складские помещения, но и густозаселенные дома Торговицы, а за северным забором начиналась Довгалевка. Крупная диверсия
До поры до времени Волощах находил возражения предложениям — или требованиям? — центрального штаба. Но после того, как исчез радист — в отряде считали, что он, не знакомый с местными условиями, утонул в одном из днепровских быстряков, — лишь однажды Волощаха посетил связной издалека. Мелентьев полагал, что именно этот связной передал приказ об уходе отряда из плавней вместе с категорическим требованием напасть на нефтебазу.
Волощах обязан был выполнить приказ.
Таким образом, Мелентьев считал, что нападение на нефтебазу было навязано отряду сверху. Обычное, сезонное расформирование отряда — ради спасения его как такового — прошло бы, конечно, бесследно, безо всякого ущерба для оккупантов. Поэтому кто-то где-то решил, что прежде, чем разойтись до весны, партизаны должны совершить нечто такое, что нанесет оккупантам ощутимый вред. Уничтожение нефтецистерн — достойное завершение деятельности отряда Волощаха. Почему завершение, а не перерыв до весны? В центре, естественно, вправе были предполагать, имея полную информацию о положении на фронте, что будущей весной отпадет надобность в партизанских отрядах Приднепровья.
Согласился ли внутренне с этим приказом Волощах?
Мелентьев давно уверовал: нет.
Волощах и ринулся в самое пекло, чтобы погибнуть вместе с товарищами. Он считал себя ответственным за их гибель. Он понимал: его обвинят — плохо подготовил операцию. А что в ней вообще не было необходимости — об этом если и вспомнят, то потом, а «потом» может и не наступить.
Так что выводы Мелентьева оказались на удивление простыми.
Уход отряда из плавней в связи с наступлением морозов и разливом Днепра был неизбежен.
Нападение на нефтебазу осуществлялось по приказу центрального штаба, в соответствии с высшими интересами, с общими планами.
Волощах считал, что ведет отряд на верную гибель, но приказ нельзя не выполнить.
Командир предпочел погибнуть вместе со всеми, чтобы впоследствии не страдать от мук совести.
Вот, собственно, и все выводы Мелентьева, которыми он никогда и ни с кем не делился. Если и говорил что-либо, то лишь по частностям, а не в общем, не складывая в единое целое свои соображения. Тем более, что сам себя убеждал: все это — не факты, а его личные догадки. Он в своих выводах уверен, по вовсе не обязательно убеждать в них людей.
20
Днепр, как всегда в это время года, был холодным даже с виду, жестковатым, свинцовым с черным отливом, но более или менее спокойным. А Малыха не любил спокойную воду, не чувствовал почему-то себя моряком, когда буксир не переваливался с борта на борт.
Сегодня ему повезло: управились быстро. И надо было спешить домой. Там ждал… мешок — неизвестно с чем. Ждала ли Верка?
Но в порту ему сказали, что просил зайти новый заведующий грузовым двором. «И что еще понадобилось?» — подумал Малыха.
Михаил Петрович Гурба уже обжился в своем новом кабинете, если можно так назвать комнатку, отделенную фанерной перегородкой от складского помещения. За два дня новый заведующий все разложил по местам, определил в письменном столе по ящику для накладных, заказов и других бумаг, которые прежде кипой валялись где попало. Дощатый ящик поставил на «попа», накрыл салфеткой и на нем кипятил воду в электрическом чайнике. А в самом ящике приладил перегородку, как полочку, и на ней держал стаканы в подстаканниках и сахар с заваркой. Чайник только что закипел,
когда без стука заглянул сюда Малыха.— Вызывали?
— Почему вызывал? — приветливо откликнулся Гурба. — Просто просил зайти.
В присутствии рослого широкоплечего красавца Малыхи Гурба выглядел совсем непривлекательным: коротконогий квадратный крепыш в чересчур для него длинном габардиновом плаще — ну, одно слово — «шкаф», как прозвал его на радость ребятам-докерам Малыха. Разойтись двоим в такой крохотной комнатке им было трудновато, поэтому Малыха без приглашения уселся на табурет возле двери и, пока Гурба возился с чайником, заваривая чай прямо в стаканах, осмотрелся. Фактически у этого «кабинета» было одно украшение: огромное окно чуть ли не в полстены, отчего комнатка и не казалась такой крохотной, какой была в действительности. И через это окно виден был едва ли не весь грузовой двор порта.
«Удобно для «шкафа», — подумал Малыха, — который любит знать обо всем. Тут уж его подчиненным не пофилонить».
По стакану чая выпили молча. Малыха недоумевал, для чего пригласил его бывший бригадир, но из упрямства решил никаких вопросов не задавать: «Сам позвал, пусть сам и начинает».
Прихлебывая чай и глядя в стакан так внимательно, будто на дне его лежало что-то необычное, Гурба вдруг внятно произнес:
— Я хорошо знал твоих родителей, Гриша.
— А я не очень, — от неожиданности буркнул Малыха и тут же устыдился — как только дошло до него то, что он услышал.
По сути же Малыха сказал правду. Ему едва исполнилось шесть лет, когда началась война и его родители ушли добровольцами. Отец и мать погибли в сорок втором, и воспитывался Гриша у дяди Петра, родного брата отца, и тетки Евдокии, дядиной жены. Петра Андреевича он так и называл дядько Петро, а Евдокию Васильевну — мамой. Родных же отца и мать помнил смутно, больше по рассказам да по фотографиям.
Реплику Малыхи Гурба словно и не расслышал.
— С отцом твоим мы дружили, хоть он и старше меня был на три года. Учились на речников. Мы познакомились, когда он уже женат был. Твоей маме, Анюте, семнадцать было, когда родила тебя. Как они друг друга любили! Ее нельзя было не любить. Ты в нее такой красавец. И я твою маму сильно полюбил. По-настоящему. Как раз в жизни бывает.
Малыха поднял голову и уставился в лицо Гурбе. Тот наконец оторвался от стакана, и взгляды их встретились.
— Но об этом, поверь, никто никогда не знал. Анюта и не догадывалась. Я только одному человеку признался — Андрею, отцу твоему. Он тогда, как услышал, обеими руками взял меня за голову, ушам даже больно стало, и долго смотрел мне в глаза. А потом сказал: «Я верю тебе, Миша». Так сказал, что у обоих у нас слезы выступили. Сколько раз вспоминал я его слова! Он поверил мне, что я так сильно полюбил ее. И поверил, что ему одному я признался в этом.
У Гурбы перехватило дыхание, он замолчал, отхлебнул чаю. Малыха смотрел на него, не отрываясь, и чувствовал, что теряет дар речи.
Неизвестно, сколько времени прошло, прежде чем Гурба заговорил снова.
— И еще помню, как они уходили на фронт. Вернее, сперва наоборот — в тыл, на обучение. Это ведь я отвел тебя в дом к дядьке твоему Петру. Он тогда болел тяжело, легкими, застудил их сильно на ранней рыбалке. Андрей мне сказал: «Миша, береги пацана, пока здесь будешь». А Анюта все тебя целовала. И меня — один раз, на прощанье, когда мы с тобой уходили. А ты почему-то не плакал. Анюта плакала, и я плакал. У Андрея — ни одной слезы. И у тебя почему-то. А я уйти не успел: мы с дедом и бабкой жили, они болели, пока решали, чему и как быть, тут под немцами оказались. Я едва успел в плавни, к партизанам. Но за тобой приглядывал. Я ж в разведке был отрядной. Иногда пробирался ночью в город. К Петру и Евдокии заброшу что-нибудь в дом, на тебя спящего гляну, и прочь, чтоб если и попадусь, то подальше от вашего дома. О том, что родители твои в сорок втором погибли, это мы уж узнали, когда наши пришли, вернее, я-то уж узнал, когда после войны, после армии вернулся.