Следы в Крутом переулке
Шрифт:
О многом знал Рекунов, хотя лично знал не многих подпольщиков.
Кто надолго вывел из строя все-таки восстановленную доменную печь? Ведь когда все уже было готово к ее пуску, кто-то же взорвал водяной затвор.
В прокатном цехе, на листовом стане, как только ставили его под нагрузку, постоянно перегорал мотор. Значит, кто-то умудрялся перерезать подземные кабели.
Кто-то подрезал шланги воздушной системы пневматической станции — это вывело из строя заводское энергохозяйство.
Несмотря ни на что, оккупанты не отказывались от планов восстановить металлургический завод, надеялись организовать там хотя бы производство снарядов. Однако удавалось им производить лишь напильники да костыли для рельсов.
После войны
Рекунов же еще и подчеркивал, что вообще не имеет понятия о том, что делалось и кто действовал на Зализнице. А там, уже после быстрого разгрома немцами оставленной группы, акции продолжались на протяжении всего периода оккупации. Да и группа, просуществовавшая всего два месяца, кое-что успела сделать: заминировала, например, магнитными минами эшелон с горючим, и в пожаре, длившемся почти десять часов, сгорели и другие составы — с боеприпасами, с танками, — пламя полыхало над Зализницей во все небо. И позже, после расстрелов, не было оккупантам покоя на железной дороге. Кто-то забивал шлаком дымогарные трубы на паровозах, засыпал буксы песком, а буксовые подшипники заливал баббитом с примесью железных стружек. Кто-то направил локомотив на ненаведенный поворотный круг.
Тот же Рекунов ничего не знал, да и не мог знать, откуда весной сорок третьего, когда уже был казнен Андрей Привалов и погибли племянники кузнеца, взялись в городе листовки, призывавшие саботировать отправку молодежи в Германию. Или пожар в городской управе летом того же года. Впоследствии выяснили, что поджог — дело рук одного из охранников. Но если бы деда Рекунова сегодня спросили, способен ли этот охранник — лысоватый богучаровец, вечно хмурый, неразговорчивый — на такое, дед замахал бы своими огромными ручищами, да, глядишь, еще и добавил бы: «Эта гнида?» Слишком многое выглядело неоднозначным, потому что слишком много человеческих судеб переплетались в клубок, создавая пеструю картину уклада жизни города в годы оккупации.
Одни врачи, с риском для себя и своих детей, выписывали молодым людям, подлежащим отправке в Германию, справки о несуществующих заразных болезнях, одевали в гипс здоровые руки и ноги, впрыскивали под кожу керосин, чтобы безобразно распухали ноги. Но находились другие, и тоже в белых халатах, которые предавали тех врачей.
Многие вредили немцам как только могли. Но находились такие, что ходили по домам и уговаривали работать на немцев, а не соглашавшихся выдавали.
Поэтому одни ждали освобождения, другие страшились прихода Красной Армии. Одни шли навстречу освободителям, другие бежали от них на запад.
Было много голодных детских ртов. Они мечтали о засохшей кукурузной лепешке. И, значит, надо было где-то работать, зарабатывать на крохи пищи, которые не могли насытить, а лишь могли утолить вечное чувство голода. Из Новоднепровска успели до прихода врага эвакуировать всего одну десятую часть населения, оставшиеся должны же были как-то существовать. Хотя бы для того они должны были сохранить свои жизни, чтобы по освобождении нашлись руки, способные в кратчайший срок восстановить «Южсталь». Но разве человек, пытающийся сохранить жизнь, думает о том, что жизнь его нужна не только ему? Люди по-разному решали свои проблемы, по, решая их, одни оставались людьми, другие превращались в нелюдей.
Решив воссоздать историю новоднепровского сопротивления, доктор Рябинин столкнулся с таким
количеством неразрешимых вроде бы вопросов, что порой готов был отказаться от осуществления своей цели. Впрочем, он утешал себя тем, что сможет справиться хотя бы с решением частных задач, пусть даже общей картины ему восстановить и не удастся.Трудно передать мое состояние в тот день. Еще за завтраком я пытался определить реакцию Мукимова на предстоящий эксперимент, но и тени беспокойства не заметил на его широком лице. Пока я жарил яичницу с колбасой, он колдовал над своим чайником, а за едой весело болтал, перескакивая из древности в средние века и обратно, вспоминая смешные ответы студентов на экзаменах и требуя от меня клятвенного обещания провести отпуск в Ташкенте. Это был, пожалуй, первый и, как выяснилось впоследствии, последний наш разговор, в котором Фархад Мукимович и не заикнулся о событиях военных лет.
Мой рабочий день в горздраве тянулся дольше обычного. Вероятно, потому, что я никак не мог сосредоточиться на делах, которых, по счастью, было не так много, как всегда. Еще накануне я договорился, что вечерний обход в яруговской больнице совершит за меня коллега. Так что весь день, избавленный от медицинских забот, я переживал чувство причастности к чему-то высокому и одновременно трагическому, что с детских лет оставалось для меня самым дорогим и важным. Я был твердо убежден, что паше поколение, чье детство забрала война, именно по этой причине чище и жизнелюбивей родившихся и выросших в мирное время. Но именно поэтому я испытывал чувство страха, как бы не случилось сегодня нечто такое, что способно поколебать мои представления о людях, спасших наше детство. Все, прошедшие войну, в моем сознании делились на героев и врагов, на своих и чужих, на «наших» и «не наших». И если в мирной жизни я допускал неоднородность человеческой натуры, то война, казалось мне, красит людей лишь в белый и черный цвета, не допуская никаких оттенков. Увы, теперь-то я знаю, что бывало иначе…
Вскоре после обеда, возвращаясь с утренней смены, зашел за мной Чергинец. Мы поймали такси, заехали ко мне домой за Мукимовым, где застали еще и Мелентьева, и вчетвером прибыли на Довгалевку раньше остальных. Отпустив таксиста, пешком прошли к берегу. В машине Мелентьев и Мукимов молчали, а здесь отошли в сторону и продолжали разговор, видимо, начатый дома. Сергей же, успевший по пути рассказать мне о последних заводских новостях, неожиданно выпалил:
— Вся эта выдумка с инсценировкой ничего не стоит. Опять останутся сплошные загадки. Или догадки. Потому что нет погибших. Они не могут защищать себя и объяснять свои поступки. А живые — те вольны говорить так, как считают нужным. Они ведь и вчера встречались все четверо, и сейчас, — он кивнул в сторону наших спутников, — беседуют не о погоде же.
Мог ли я, находясь в том состоянии, какое пытался описать, попять Чергинца? Трое братьев его отца не вошли в «девятку», действия которой мы скоро попытаемся восстановить. Они погибли в тех двух группах, что, по убеждению Сергея, стали жертвами предательства. Но я почему-то не мог тогда думать о предательстве. Осматривая склон холма, спускавшегося к берегу, канавы и камни, окружавшие нас, я пытался запомнить этот пейзаж, обстановку, которая, по словам партизан, так напоминала старую нефтебазу, — запомнить, чтобы потом описать.
По звуку мотора мы поняли, что подъехал кто-то еще. Это были Гурба и Малыха. Михаил Петрович был в своем неизменном, чересчур длинном габардиновом плаще, красавец Малыха — конечно, в шкиперской куртке. Гурба приветливо кивнул нам и поспешил к Мелентьеву и Мукимову. И буквально тут ясе, со стороны Днепра, из засохших бурьянов, появился Баляба. Значит, он шел пешком вдоль берега, дышал прерывисто, видно, подъем по склону утомил его. Исподлобья, из-под мохнатых бровей, он оглядел всех своими маленькими блестящими глазами. Поздоровался или нет, я не заметил.