Словенская новелла XX века в переводах Майи Рыжовой
Шрифт:
Так проходил месяц за месяцем, Йоже Камник все еще находился в карцере в Бегунье. Он все еще был связан, и пищи ему давали так мало, только чтобы не умер с голоду. Время от времени его допрашивали тут же в камере, задавая лишь один вопрос: как его имя. Дальше этого дело не шло. Казалось, допросы эти служили немцам своего рода развлечением. Еще несколько раз его водили на расстрел в Драгу, но так и не расстреляли. Подпольщик Ракеж постоянно смотрел смерти в лицо. От всего этого у него слегка помутился разум, и иногда он часами тихо пел в своей камере. Давно уже исчезли упорство и самоконтроль, которые вначале помогали ему держаться, порою он и сам теперь думал, что, может быть, он действительно Йоже Камник. Он подозревал, что гестаповцы знают его настоящее имя, об этом ему часто говорили на допросах. Немцы обещали сразу же прекратить все мучения, если он назовет себя: его тотчас
Прошло несколько месяцев и постепенно отношение тюремщиков стало меняться. Прежде всего тех из них, которые были простыми солдатами, пришедшими бог весть откуда. Они стали уважать его, давать ему потихоньку еду и табак, разговаривали с ним не так грубо.
Йоже Камник становился популярен. Его все еще связывали, но уже не так крепко, как вначале, а иногда случалось, что тот или иной караульный на часок развязывал ему руки. Одиннадцатая камера излучала нечто такое, что внушало невольное уважение караульных. Мимо нее ходили тихими шагами, переговариваясь между собой:
— Что он делает? Может, спит?..
Начальство и писари тоже изменили к нему отношение. Они говорили с ним презрительно, ругали его, хотя давно уже прекратили допросы, но, оставаясь одни, признавались, что испытывали перед этим человеком страх.
— Что это за человек, в самом деле? Это не человек, это зверь какой-то. Что случилось бы, если б он назвал свое имя? Его личность и так установлена, все ясно как божий день. А он не сознается.
«Что это за народ?» — в который раз спрашивал себя немецкий офицер, родом из Пруссии. Он курил сигарету, мрачно шагая по коридору.
И с течением времени коридором карцерного отделения открыто овладел дух Камника или Ракежа. Это сказалось не только на охране, которая совсем деморализовалась, но и на других заключенных, впитавших этот дух и ставших еще упорнее. Раз, только один раз его выпустили во двор на прогулку, и тогда стало очевидным, чем стал этот узник для всей тюрьмы. Все поспешили к окнам, со всех сторон ему махали руками, хотя надзиратели надрывались от крика. Шаги Ракежа были неуверенными, нетвердыми, яркий дневной свет с непривычки резал ему глаза. Но всем, кто смотрел на него, он казался великим, сказочным героем. Больше его на прогулку не выпускали.
Так постепенно подпольщик Ракеж победил и в тюрьме. Начальство наконец осознало свое поражение и рассудило, что арестанта нужно куда-то спровадить. Они с радостью расстреляли бы его, как других, но формально у них не было на это права, так как он ничего не признал. И оттого они стремились хоть как-нибудь от него отделаться.
Больше года арестант пробыл в камере связанным. И вот однажды его как Йожефа Камника отправили вместе с другими в концлагерь. Следствие для Ракежа закончилось, хотя в лагере его тоже могли убить. Но он все-таки никого не выдаст, и ни одна из нитей не будет распутана.
Ракеж победил.
Заключенных привезли в лагерь в ясный полдень. Во дворе измученных людей выстроили для переклички. Подошла его очередь.
— Как твое имя? — спросил гестаповец.
— Антон Ракеж, — впервые за тринадцать месяцев ответил заключенный.
— Врешь, собака! Ты Йожеф Камник. Свинья партизанская! — И гестаповец ударил его плетью по голове.
Затем его снова бросили в карцер и стали устанавливать его личность. При этом его били и зверски пытали, полагая, что он скрывает свое настоящее имя не без причины. Ракежа вновь подвесили к потолку за ноги, и снова его пот стекал на цементный пол. Но каждый раз на вопросы, как его имя, он отвечал: «Ракеж Антон».
И вот Ракеж умер. Случилось это как-то неожиданно. Писарь, регистрируя смерть в лагерной картотеке, немного задумался, под каким же именем его записать, Камник или Ракеж. И, подумав немного, написал: «Герой, умер тогда-то и тогда-то».
Семеро детей
В девять часов обитатели нашего барака в концлагере Маутхаузен как всегда повалились спать. Груда высохших тел и людских скелетов покрыла пол. Три, четыре таких существа располагаются на каждом квадратном метре. Посредине — проход, свободный от тел. Но иногда его не бывает. Это случается всякий раз, когда привозят новичков. Порой бывает так тесно, что люди не могут лечь во весь рост и должны сидеть. Первый садится в угол, раздвигает ноги, меж ними садится второй и так далее и так далее, от стены до стены. Такие ночи ужасны. Люди стонут, плачут, проклинают, умирают. Ночной дежурный усмиряет их из своего угла, и хотя окрики его звучат очень громко
и резко, все напрасно: подобная толпа не может соблюдать тишину. Груди так стиснуты, что стоны вырываются при малейшем движении. Плеть в руках дежурного, хлещущая по чему попало, производит еще большее смятение. Невозможно угадать, кто молчит и кто стонет. Да и плеть еще не самое худшее; ее удары — это милость божья по сравнению с тем, что следует потом. Дежурный, тоже арестант, — обычно какая-нибудь скотина, прихлебатель лагерного фашистского режима. Он с большой охотой дает волю своей злости. Избивая заключенных, он прыгает по ним в тяжелых, подкованных сапогах, топчет головы, руки, ноги, плечи и груди, топчет и хлещет, пока не устанет. Иногда после этого действительно наступает мертвая тишина, но длится она лишь несколько мгновений, затем вновь слышатся стоны.Несмотря на то, что в зимнее время мы встаем в четыре часа утра, а летом даже в три, такие ночи все же невыносимо долги и страшны.
Сегодня теснота не так ужасна, это значит, что мы можем вытянуться лежа, а между рядами есть проход шириною в ладонь. И все же люди так сильно сжаты, что мы лежим на левом боку и никто не может перевернуться — должен поворачиваться весь ряд. Теснота велика, и кажется, будто это тяжелое прерывистое дыхание вырывается из одной сдавленной груди.
Мы лежим в углу, в дальнем конце помещения, в стороне от дежурного. Уже несколько ночей ложимся мы, трое товарищей, вместе. Мы кое-как понимаем друг друга, помогаем один другому удобнее лечь, и потому держимся сообща. За мною, в самом углу, лежит молодой русский, впереди австриец. У австрийца удивительная привычка: весь день он молчит, погруженный в себя, слово выжать из него трудно, а вечером, едва мы уляжемся, начинает говорить вполголоса, почти шепотом. Каждый вечер он рассказывает мне что-нибудь о своей жизни в заключении. Уже пять лет провел он в концентрационных лагерях и испытал все ужасы фашистских лагерных порядков по всей Германии. Каждый вечер он вполголоса рассказывает новые кошмары. Я просил его не говорить мне о таких вещах, слишком гнусных для человеческого уха. Но он отвечал, что, не воскресив их в памяти, не может уснуть.
Русский, рядом со мной, засыпает тотчас же, как ляжет. А австриец снова шепчет, лежа ко мне спиной, шепчет еле слышно, чтобы не заметил дежурный.
— В тысяча девятьсот сорок первом году меня хотели убить, но не убили, потому что у меня семеро детей…
— Умоляю тебя, товарищ, молчи! Не хочу ничего слушать. Смотри, вон дежурный… — протестую я.
— …но не убили, потому что у меня дома семеро детей, — продолжает австриец. — Не удивительно ли для концлагеря, где на такие вещи обычно не обращают внимания. Но случается всякое. Погоди, я тебе расскажу.
Был я тогда в карательном лагере Клинкер под Берлином. Три тысячи человек изготовляют там кирпич, который прослыл чуть ли не лучшим в Германии. Да и как ему не быть первосортным, если глина вся пропиталась человеческой кровью. Там мы очень часто сменялись.
Когда кто-либо удерживался в лагере полгода, это было настоящим чудом, если только он не пользовался особой протекцией. В Клинкер посылали тех, от кого хотели избавиться. Ну, и меня тоже отправили туда. Людей там убивали простейшим способом. Их загоняли в ямы, наполненные глиняным месивом, которое их засасывало, и они умирали. Если это происходило слишком медленно или возникала опасность, что человек вылезет и спасется, его заталкивали шестом обратно или сапогами вдавливали голову в грязь, чтобы он захлебнулся. Надзирателем в моей яме был какой-то поляк, уголовник, которого все называли убийцей. Было известно, что он отправил на тот свет бесчисленное множество людей. Он был орудием в руках фашистов. Позже они его убили, чтобы избавиться от нежелательного свидетеля. Сам знаешь, как у них водится.
Наконец пришел и мой черед. Я так ослаб, что не мог больше выполнять положенную работу и поэтому стал ненужным. Я знал, что меня ожидает: убийца уже несколько дней косился на меня. Однажды я нес какой-то груз по краю ямы. Убийца подошел и столкнул меня вниз. Он сделал это без труда, я был так слаб, что меня легко мог сдуть ветер. Я свалился с почти шестиметровой высоты. Мне повезло: место, куда я упал, было не очень вязким, но и не слишком твердым, поэтому я не провалился и не ушибся. Я начал карабкаться из грязи, и не будь так обессилен, это бы легко удалось. А так я долго срывался и барахтался в грязи. Убийца наблюдал сверху. Увидев, что мне, может быть, удастся выбраться, он спустился по лестнице в яму, подошел и поставил мне ногу на шею, чтобы окунуть голову в жидкую глину. Я почувствовал тяжелый сапог у себя на шее и подумал: «Эх, парень, вот и пришел твой конец!»