Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
– Что вы делите? – не раз говорила им Наташа. – Только ворованное с трудом делится, а честное – легко. Да и было бы что делить!
– А у нас много чего было, – отвечала Катька, царева невеста. – У нас не как у Шереметевых – у нас-то всего хватало!
– Было, да сплыло… Скоро до воздуха доберетесь, тоже делить учнете: кому больше, кому меньше вздохов досталось… Уймитесь!
Катька в рост, в сыть бабью, входила. Стала вдруг женщиной – волоокой и статной, ей любви жаждалось в остроге березовском. Но предмета не было галантного – одни подьячие да урядники казачьи. Как же ей, царской невесте, унизиться? Она и не глядела в их сторону: пройдет, не заметит. Гордая была. Но иногда (в ночь зимнюю,
– Я, – кричала Катька на весь острог, – не порушенная от его величества! Мое право на престол российский еще не отнято…
А Наташа думала тогда: «Ну и дура же ты, Лексеевна!»
Об этом Наташа часто печалилась: ей в сад хотелось, чтобы яблок нарвать… а потом – вишни, сливы. Ничего здесь нету: вот хлеб, клюква, рыба мороженая, мясо собачье да оленье, молоко – тощее, синее, будто сыворотка… Зато водка здесь крепкая!
Писала она на Москву своему братцу – графу Петру Борисовичу Шереметеву: вышли мне сюда яблочков, хоть моченых, да пришли с оказией верной готовальню мою, посмотреть на нее желаю, а яблочком твоим, братик родный, слезу горькую закушу… Ничего ей брат не ответил: «слова и дела» боялся, мерзавец! А ведь тысячи душ крепостных имел – мог бы от богатств своих хотя бы яблочко сестре выслать… Наташа долго по этому случаю плакала, потом рукою повела крест-накрест, словно брата навсегда для себя зачеркивая, и сказала тогда:
– Апелляции из острога нету… Пользуйся, брат!
Утром муж проснется с похмелья. Начинает старое поминать. Как жил. Какие кафтаны нашивал. Что съесть успел. Что выпить.
– Хватит вам, сударь, тарелки да кубки пересчитывать, – вспыхивала Наташа. – Говорила я вам, чтобы в деревню ехать. От двора подалее. А ныне… Вот лежит дите мое! Уж как люблю его, один бог знает. А буди мне ведомо, что он, в возраст придя, ко двору царскому сунется, так мне легше его сейчас за ноги разболтать да – об стенку! Так и тарарахну насмерть! Только бы уверену быть, что окол престолов мои дети порхать не станут… В мире эвтом много занятиев для людей сыщется – более придворных полезнее!
– Дура-а, – стонал князь Иван. – Ой и дура-а же ты…
– Нет, сударь. Ошиблись: высокоумна я!
Через стены острожные шла молва о Наташе, как о женщине в чести и разуме крепкой. Выйдет она на улицу, всяк березовец издали ей поклонится – и стар, и млад. Слова дурного о ней не придумаешь. По городу слухи ходили:
– Наша императрица – курва самая последняя! Уж коли таку кротку бабу Наталью выслали, так, видать, в Рассеи порядков не стало…
Березов жил сам по себе: Петербург слишком далек, там престол, там перемены, там какой-то Бирен (значение которого до конца березовцы так и не понимали), там войны разные, а здесь снег да тишина… рай. Ругай, круши, матери! Воевода Бобров не выдаст – свой человек. Закостенел, заберложил, бородой зарос (тоже яблочка лет с двадцать не кушал). Спасибо Тобольску: иной раз пришлют оттуда бочку с капустой квашеной, тут все накинутся с ложками, и в един час всю бочку – до самого дна – под водку стрескают!
Хорошо жили… тихо. Раздумчиво.
Дай-то бог и далее так жить.
– Нам Питерсбурх не в указ, – говорили березовские. – У нас Тобольск есть, а там губернатор… Ну и хватит нам!
А весна выдалась пригожая. Посреди острога был копан (еще Меншиковым) ставок, и слетались туда лебеди. Наташа кормила их хлебом, они ей свои шеи давали гладить. Экие умницы! А месяц май закатился над тундрами незаходным солнышком. Растеплело в краях березовских. На берегу речном размякли сугробы, из-под снежной замети кресты выступили – князей Меншиковых да Долгоруких. И в один из дён все опальное семейство потянулось гуськом из острога – пошли проведать папеньку с маменькой… Каково-то лежится им там?
Первыми шли в паре Наташа с Иваном, и князь Иван, на диво трезвый, руку жены в своей руке держал и говорил слова хорошие:– Наташенька, ангел ты мой, прости меня… Ей-ей, слаб человек посередь страстей мирских. И только вот, на виду могил, от греха бежать желаю. Ах, синица ты моя! Люблю я тебя, Наташа…
За ними, голову задрав, на солнце глядя, будто ястребица, шагала порушенная невеста царская Катька. У нее даже сейчас много всего было напрятано. Вот и сегодня убрала жемчугом копну волос своих, а на руке манжет имела особый, и в манжете том – медальон, на коем портрет царя покойного… Шли за Катькой братики – Николашка, Алешка, Санька и бубнили молитвы, спотыкаясь. За братцами – золовки Наташины: Анька да Аленка – эти две (еще глупые) тоненько выпевали нечто божественное.
Вот вышли семьей на берег – к часовенке. Стали у крестов печали свои выплакивать. А Наташа в сторонку отошла, чтобы одной (без Долгоруких) о себе поплакать. Расселись внизу раскисшие, словно грибы после дождя, березовские строения – гниль да труха, мохом затыканная. Чадные дымы выплывали из дверей и окон. Из церквушки Рождества богородицы вышел к Долгоруким березовский поп, отец Федор Кузнецов, человек добрый, и стал увещать он князя Ивана.
– У меня, – говорил, соблазняя, – не брага, а чисто музыка духовная… Трубы нет, так я ружьецо казачье приспособил. Прямо из ружья бражка льется, наварена. Опосля божественного исполнения пойдем, князь, ко мне и помянем родителев ваших!
«Опять, значит, напьется Иван…» Сверкала река, и смотрела Наташа вдаль – вот бы ей плыть, плыть, плыть до Тобольска. Потом на санках бы, сынка к груди прижав, она бы ехала, ехала, ехала… Соли Камские, Мамадыш да Казань татарская, потом Нижний в куполах да башнях, а потом ударит в уши граем вороньим, плеснет в глаза блеском, вскинутся кони, и вот она – Москва… край отчий… кров и покой… Так вот и смотрела Наташа, мечтая, в даль речную. Вдруг белая искорка блеснула за излучиной.
– Ой, что это? – испугалась Наташа. – Гляньте-ка!
Да, теперь все видели – шел кораблик, неся мачты. Ветерок набил полные пазухи парусов – они вздулись, ветром сытые. А напротив самого Березова-городка в воду убежал канат якорный, и лодочка к берегу стала подходить.
– Не за нами ли? – пригорюнились Долгорукие. – Эвон и солдаты там с ружьями на нас глядят… Как бы беды не стало!
По высокому берегу бежал офицер – флотский. И еще издали его улыбку заметили. А сам-то молод, на ногу скор и брови черные…
– Ой… ой… – провыла Катька. – Никак это… он?
Наташа сбоку глянула: стояла невеста порушенная, ни жива, ни мертва. В лице ни кровинки. А офицер, оглядев опальных, сказал:
– Лейтенант Овцын я… И прибыли мы с добром, чтобы далее отплыть. И про страны Полуночные все дельное вызнать. Ну а вы, господа, как живете-можете?
Тут Катька глаза опустила и, словно в былые времена, чинила политес офицеру на глине скользкой. Среди кочек болотных приседала она, боками платьев шурша заманчиво.
– Милости просим… до острогу нашева, – говорила чинно. – Чего, сударь, ранее к нам не приезживали? Уж мы рады…
Анька с Аленкой хотя и глупы еще, но уже девицами стали. Они тоже на лейтенанта завидно поглядывали. Но Овцын, с князем Иваном сойдясь наскоро, вечером пить вино к подьячему Тишину закатился. Скулу ладонью подпер. Слушал, что говорят. Тишин ему невзлюбился – ярыга! А вот боярский сын Яшка Лихачев, за разбой в Березов сосланный, ему приглянулся.
– Атаман, кой год здесь, небось места здешние знакомы?
– Оно так. На пузе все исползал. За бобрами. За утками.
– Вот и ладно! – кивнул Овцын. – Завтра спозаранку, как проснешься, возьми казаков и до окияна самого ступай.