Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
– Оно так, – сознался Ломоносов. – От простоты всё…
– Опять врешь, – сказал Кирилов. – Не прост ты… Был бы ты прост, так я бы тебя и не брал с собою. Ты остер достаточно. И весь карьер свой поломал. Взял бы я тебя в Оренбург, с годами ты бы в сан вошел архиерейский… Глядишь, кусок хлеба на себя и на семью имел бы к старости. А теперь не могу! Нехорошо, сын крестьянский, ты с вельмож вранья не списывай: честным будь.
– А теперь меня куда? – спросил его Ломоносов.
– Небось пороть будут, – посулил Кирилов.
– Оно накладно… – задумался сын крестьянский.
– А ты – вытерпи, всех порют! – посоветовал Кирилов.
– Конешно… пострадать можно…
И, тяжело вздыхая, ушел. «Жаль», – думал Кирилов. И
Прекрасны холмы башкирские, золотом и серебром осыпало леса, тихо струились реки из хрусталя. Уфа жила уже обособленно, вся в помыслах прирубежных, набегов боясь. Здесь Кирилов за работу засел и других к тому понуждал. Лошадей закупал табунами, магазины готовил, ланд-милицию создавал на манер казачий, перепись тептерям и башкирам учинил. И – кашлял, кашлял советник статский, бился грудью о край стола, кровь текла на бумаги важные, на «сказки» уфимские… Из окошка, на шлях глядящего, ему Индия мерещилась.
– Пора гостей звать тамошних, – говорил, отдышавшись…
Чуден был день над Уфой, когда сама Индия вошла в дом к нему.
Первый гость индийский – Марвари Барайя шубы на лавки скинул, но прежде глянул – нет ли жучка какого на лавке, чтобы не раздавить тварь живую. Уселся он, ноги поджав, запах какой-то странный от себя излучая. Томно и нездешне струился на Кирилова свет его глаз – глубоких, как омуты…
– Пусть, – велел Кирилов толмачу, – гость мой радостный о родине мне своей поведает…
Усладительно звучал дребезжащий голос Марвари:
– …снегу и зимы никогда не бывает, такоже всякие цветы и травы никогда не увядают. Руд всяких и каменьев имеется довольство изрядное. Ягоды всякие родятся в год по дважды, орехи величиною кругом в три четверти аршина и более, лимонии в год по дважды ж, и протчие всякие овощи свежие, шелк хороший, подобно китайскому, однако ж его немного, а бумаги хлопчатой множество. Места зело теплые: жители ходят в платье, сделанном из бумаги хлопчатой…
И долго еще, словно во сне, звучали неувядающие слова гостя индийского: «Кардамон, алмазы, гвоздика, лалы, орехи мускатные, инбирь белой и желтой, яхонты, кисеи и лавры…» Сколько об этих богатствах они с Соймоновым говорили! Еще там, возле печек, когда снега лежат по пояс… Кирилов ладонью лицо закрыл и заплакал беззвучно: «Только бы не помереть до сроку!..» И торопливо новые торги заключил, основал в Уфе Компанию русско-индийскую, а жене признался:
– Ульяна Петровна, супруга вы моя ненаглядная, почто жизнь людская столь плохо устроена? Едва сумеет человек основать судьбу свою на мечтах юности, как смерть к нему уже поспешает…
Множество табака искуривал Кирилов нещадно, благо курение при чахотке считалось по тем временам весьма полезно. В раскольничьих же книгах, тяжелых и грубых, воском закапанных, как раз обратное доказывалось… Кому верить: врачам или раскольникам?
Когда Татищев проведал, что Кирилов в экспедицию «Известную» главным назначен, он взвыл от зависти неуемной.
– Почто опять не меня? – кричал в бешенстве. – Я человек роду боярского, знатного! А сей Кирилов из гузна мужицкого на свет божий выполз. Шти лаптем хлебал, на лавке спал и кулаком подпирался, а собака миску его вылизывала… – Соймонова повидав, ногами в обидах топал. – Может ли, – доказывал ему Татищев, – мужик географию понимать? Только мы, столбовые, в геодезии да в гиштории смысл глубокий изыскиваем… Рази не так?
Федор Иванович послушал вопли боярские:
– И такого-то дурака, как ты, Никитич, еще умным зовут? Эх, люди… Во спесь-то где! Во где жир-то дурной! Да ведомо ли тебе, что Кирилов кровью над географией исхаркался? Он прост, да! Однако атласы и книги
на свои рубли печатал. В науку идет без оглядки. И – честен! Мужицкий сын Оренбурга не разворует. А тебя только допусти: половину края – в казну, а половину по своим именьишкам растащишь… Ступай, видеть тебя не хочу!И столбовой дворянин изгнал от себя сына боярского.
Сытые лошади уносили гневливого Татищева на Карповку…
«Князь тьмы» проживал здесь! Велики богатства его, много у него домов в Петербурге, каменных и деревянных, немало усадеб в округе Московской, пышны его дачи меж Петергофом и Ораниенбаумом. Но любимое место жития – на Карповке, речке тихой, вдали от суеты столичной. Леса шумят, сады плодоносят. На реке качается флот – из галер малых, из гондол венецианских, подходят сюда баржи с дровами. Издалека пышет над лесом высокая труба – тут вовсю работает пивоварня, откуда пиво течет в бочки царицы и в подвалы дома графа Бирена. Сам же хозяин, от трудов устав, иногда в стихах свою душу излагает. То самодержавие на Руси восхвалит, то пивоварению воздаст славу творчески – в рифмах… Велики погреба у «князя тьмы»! Чего только не таят они в тишине прохладной: белужина, тёшки осетровые, спинки копченые, раки псковские, угри балтийские, икра черная, вязига для пирогов, устрицы флембургские, анчоусы итальянские; заповедным сном покоятся там вина – веит, понток, реншвин, бургундское, мушкатели разные, фронтиниак, ренское, эрмитажное, оглонское, водка гданская, а сивуха украинская…
И пусть шатается народ от голода – стоны людские в эту тишь да благодать не проникнут! Здесь живет «князь тьмы» – Феофан Прокопович, владыка синодальный, от него и улица в Петербурге пошла – Архиерейская та улица… [24] Дела у него ныне были плачевные. Императрица просвещению ходу не давала. При карповской даче Феофан свою школу открыл. Сам и учил школяров по уставам иезуитским. Чтобы в учебе соревновались. Чтобы друг за другом поглядывали. Чтобы доносили один на другого исправно… От этого великое рвение было в учениках! По вечерам же, от наук утомясь, Феофан пытки и розыски производил. Бывало, вернется на Карповку, а вся борода в крови людской… Самому страшно! Четки возьмет, а они – словно брызги крови… «Ой, муторно! Ой, спаси меня, господи!»
24
Ныне улица Льва Толстого на Петроградской стороне Лениграда; усадьба подворья Феофана Прокоповича находилась вблизи современной больницы имени Ф. Ф. Эрисмана.
Постарел. Живость потерял. Борода поседела. Под глазами обода темные. В глазах тоска. Веко трясется живчиком…
Татищева принял, перстами темными благословил его.
– Зачем пожаловал? – вопросил строго.
– Генерал де Геннин в артиллерию просится, – рассказывал Татищев охотно, – ему с заводами сибирскими по старости не совладать. Кабаки тамо завелись, народ гуляет. А ея величество в бухгалтерии не смыслит… Горное дело таково: рубль в него вложил, и десять лет жди – тебе ста рублями вернется. А граф Бирен рубль вложит, а завтра же ему сто рублей, хоть роди, а вынь да положь…
– А ты? – спросил Феофан. – Где сто рублей возьмешь?
– Я не сто, а тыщу возьму, – отвечал Татищев. – Эвон беглых полна Сибирь, всех в работу вопрягу… Вогулов опытных науськаю! Они мне за пятачок медный миллионные доходы в горах укажут. Да и бухгалтерия мне издавна в делах горнозаводских свычна…
Феофан прищурился – остро.
– Слышь-ка, – придвинулся, – я тебя научу… они на это клюнут. Они там жадны до всего… Ты прибытки великие посули!
– Кому?
– Бирен, говоришь, не жалует… Ну и ладно! Ты прямо в ноги матушке-осударыне кидайся. Соблазни ее доходами, во искушение введи. Они ведь живут при дворе, как дети малые: нет того, чтобы дать, а лишь одно ведают – взять!