Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
В древнем селе Архангельском под Москвою занесло тропки. Снег – ласковый, чистый, пушистый. И на нем по утреннику – следки: вот воробей рылся, тут кошка от кухонь пробежала, а человечий след – острый, глубокий, опасный… Это прошел, размышляя и мучаясь, опальный верховник – князь Дмитрий Голицын.
В сенях девки подбежали – обмести снег с валенок князя. Прошел в кабинет к себе, полистал сенатские дела, кои иной раз присылали к нему из Петербурга. Сына вот не стало рядом: отбыл князь Сергей Дмитриевич в Персию – послом к Надиру, и не с кем более печали с души отвести…
– Емеля! – секретаря кликнул. – Хоть ты приди!
Вошел Емельян
– Прочти вот… Расходы российские!
Семенов с опаской глянул в реестрик, составленный Голицыным:
«2 600 000 рублей – на содержание двора Анны Иоанновны.
1 200 000 “ – на нужды флота российского.
1 000 000 “ – на содержание конюшен для Бирена.
460 118 “ – на жалованье чиновникам государства.
370 000 “ – на развитие русской артиллерии.
256 813 “ – на строительство Санкт-Петербурга.
77 111 “ – на родственников императрицы.
47 371 “ – на Академию наук и Адмиралтейство.
42 622 “ – на мелкие расходы Анны Иоанновны.
38 096 “ – на пенсии ветеранам, инвалидам войн.
16 000 “ – на народное здравоохранение.
4 500 “ – на народное образование».
– Я прочел, князь, – ответил секретарь.
– Со вниманием ли прочел, Емеля?
– Да, ваше сиятельство. Особливо сравнил я две цифры – самую первую с самой последней.
– А коли прочел, так положи листок на место. Но выводы из сей табели весьма поучительны для историков времен грядущих…
Тихо в селе Архангельском, до чего же тихо.
По вечерам из лесу темного набегают волки и, сев на тощие подмороженные зады, воют на огоньки боярской усадьбы. Уютно потрескивают в доме высокие печи, мягко колышется пламя свечей. В узорах сложных оконце. И, оттаяв стекло своим дыханием, старый князь Голицын глядит в ночь…
Страшна ночь на Руси! Сон русского человека в ночь зимнюю – не сравнить со «сном» шекспировским: чудятся Голицыну отрубленные головы предков и головы внуков его. Крадется старик в детские опочивальни. Спят внуки его, крепко спят. Еще ничего не знают!
Глава десятая
Кострома – полна ума! И с этой поговоркой никто на Руси не спорит… Вот что случилось в Костроме – от ума великого.
Чиновник Костромской духовной консистории Семен Косогоров (волосом сив, на затылке косица, на лбу бородавка – мета божия) с утра пораньше строчил перышком. Мутно оплывала свеча в лубяном стакане. За окнами светлело. В прихожей, со стороны лестницы входной, копились просители и челобитчики – попы да дьяконы, монахи да псаломщики. Косогоров уже к полудню взяток от них набрался, а день еще не кончился…
– Эй! – позвал. – Кто нуждит за дверьми? Войди следующий.
Вошел священник уездный. В полушубке, ниже которого ряска по полу волоклась, старенькая. Низко кланялся он чиновнику, на стол горшочек с медком ставил, потом гуся предъявил. Косогоров липовый медок на палец брал и с пальца пробовал. Гуся презентованного держал властно, огузок его прощупывая – жирен ли? И гуся того с горшком под стол себе клал, после чего спрашивал охотно:
– Кою нужду до власти духовной имеешь? И как зовешься?
На что отвечал ему священник так:
– Зовусь я Алексеем, по батюшке Васильевым. Нужды до власти духовной не имею, по смиренности характера, от кляуз подалее. Но прошу тебя, господин ласковый, ссуди ты меня бумагой для чистописания. Совсем плохо в деревне – негде бумажки взять.
– Бумажка, – отвечал ему Косогоров, – ныне в красных сапожках бегает. – И, гуся
из-под стола доставая, опять наглядно огузок ему щупал и морщился. – Но… много ль тебе? И на што бумага?– По нежности душевной, – признался Алексей Васильев, – имею обык такой вирши и песни в народе собирать. Для того и тужусь по бумажке чистенькой, дабы охота моя к тому не ослаблялась. Ибо на память трудно надеяться: с годами песен всех не упомнишь…
Косогоров вдруг обрадовался, говоря Васильеву:
– Друг ты мой! Я и сам до песен разных охоч. Много ль их у тебя собрано? Канты какие новые не ведаешь ли?
Священник тут же – по памяти – один кант начертал:
Да здравствует днесь императрикс Анна,На престол седша увенчанна.Восприимем с радости полные стаканы,Восплещим громко и руками,Заскачем весело ногами,Мы – верные гражданы…То-то есть прямая царица!То-то бодра императрица!– Чьи вирши столь дивно хороши? – спросил Косогоров.
– Сейчас того не упомнится. С десятых рук сам переписывал…
И священник, довольный бумагой и новою дружбой с человеком нужным, отъехал на приход свой – в провинцию. А консисторский решил почерком затейливым вирши новые в тетрадку перебелить, чтобы потом на манер псалмов их дома распевать – жене в радость… Поскреб он перо об загривок себе, писать набело приспособился, через дверь крикнув просителям, что никого более сей день принимать не станет. Первый стих начал в тетрадке выводить, и перо с разбегу так и спотыкнулось на слове «императрикс».
– Нет ли худа тут? – побледнел Косогоров. – Слово какое-то странное… Может, зложелательство в титле этом?
И – заболел. Думал, на печи лежа, так: «Уж не подослан ли сей Васильев ко мне? Нарочито со словом этим поганым, дабы меня в сомнение привесть? Может, враги-то только и ждут… Может, мне опередить их надобно! Да „слово и дело“ скорей кричать?»
От греха подальше он все песни, какие имел, спалил нещадно. А листок со стихами, где титул царский подозрителен, оставил. Благо, не его рукой писан. Две недели пьянствовал Косогоров, в сомнениях пребывая. Потом на улицы выбежал в горячке и закричал:
– Ведаю за собой «слово и дело» государево! Берите меня…
И взяли. В канцелярии воеводской били его инструментом разным, еще от царя Алексея Михайловича оставшимся. Вспомнил тут Косогоров, что доводчику, по пословице, первый кнут, но было уже поздно… Из-под кнута старинного Косогоров показал:
– До слова «императрикс» причастия не имею. А ведает о том слове священник Алексей Васильев, злодейски на титул умысливший!
Взяли из деревни Алексея Васильева, стали пытать.
– То слово «императрикс», – отвечал он искренне, – не мною придумано. А списывал я кант у дьяка Савельева из Нерехты…
Послал воевода людей на Нерехту, доставили они ослабшего от страха дьяка Савельева, и тот показал допытчикам, не затаясь:
– Слово «императрикс» с кантов чужих списывал, а сам причастия к нему не имею. Но был на пасху в гостях у кума, прапорщика Жуляковского, помнится, кум спьяна что-то пел зазорное…
Взяли Жуляковского-прапорщика – и на дыбу.
– Слова «императрикс» не знаю, – отвечал прапорщик. – Но был в гостях у купецкого человека Пупкина, и там первый тост вздымали за здоровье именинницы – хозяюшки Матрены Игнатьевны, отчего мне, прапорщику, уже тогда сомнительно показалось – почто сперва за бабу пьют, а не за ея величество…