Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Подходит черед и тюменцам. Встали Райков и его главный, молчат, глядя в паркетный пол. «Ну, в чем дело?» – спрашивает Ельцин. А министр Силаев ему так негромко, но отчетливо на ухо: дескать, оплошались ребята, сожгли по недомыслию искомое изделие... Ельцин подумал и говорит: «Их надо расстрелять». У тюменцев сразу все хозяйство между ногами взмокло. Силаев соглашается: вроде бы и надо, но ребята, в принципе, неплохие, это у них первый такой крупный прокол; может, дадим возможность исправиться? Отложим, так сказать, расстрел на пару месяцев? «Даю две недели», – сказал первый секретарь и поднял пальцем следующего директора.

Обычно после подобных «летучек» особо приближенная часть директоров оставалась на банкет. Ходил по залу специальный человек и приглашал

персонально каждого. Тюменцев всегда приглашали. И вот стоят Райков с главным инженером, курят нервически, а тут подходит специальный человек и говорит: «Вам велено ухлёбывать, и не только отсюда, а вообще».

Тюменцы шапки в руки и бегом к дверям. Зима, холодище, а тут ещё шофер с машиной куда-то запропастился, насилу нашли. Уже садились в «Волгу», когда смотрят – спускается по ступенькам специальный человек, машет им, пакет вручает...

Как доехали до Камышлова – сами не помнят. Остановились, сходили в кусты. Райков говорит: «Давай-ка глянем, что в пакете». Открыли – две бутылки армянского коньяка и закуска. Отблагодарили, значит, за молчание...

Такой вот милый сердцу случай.

Лузгин отвлекся, вспоминая вкусную байку, потом прикурил новую сигарету и отшлепал на клавишах домашнего компьютера: «Финальное противостояние Рокецкий-Райков с точки зрения команды действующего губернатора выглядит крайне нежелательным. Предполагаю, что команда Рокецкого сделала всё, чтобы «утопить» Райкова ещё на первом этапе или договориться с ним о снятии кандидатуры в пользу Л.Ю.».

Проснулась жена, застучала посудой на кухне; донесся запах поджаренного в тостере хлеба, шум закипающего чайника. «Ну и акустика в этих панельных домах, – в который раз подумал Лузгин. – Пукнешь в туалете – на кухне форточка захлопнется». Он вывел с принтера последний лист и выключил компьютер.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила жена вместо принятого между людьми «с добрым утром».

– Нормально. А что такое?

– Давай-ка давление смерим.

Жена обмотала левую руку Лузгина брезентовой манжетой, деловито зафукала резиновой грушей. Они сидели на диване, Лузгин смотрел в молчащий телевизор, жена – в аккуратное окошечко аппарата с бегущими там от большого к малому цифрами.

– Вот видишь, почти в норме. – Жена отстегнула накладку, глянула мимо лузгинского уха куда-то за окно. – Если и дальше будешь воздерживаться... И не забывай, пожалуйста, принимать мочегонное: мешки под глазами поменьше, но отёчность ещё наблюдается.

– Сама побегала бы ночью...

– Ты ещё не взвешивался сегодня?

– О едриттер!.. – сказал Лузгин. – С перемуттером.

– Завтрак готов, – сказала жена. – Но вначале ступай на весы. И по случаю воскресенья я, так и быть, промолчу о том, что ты опять проигнорировал тренажер.

Лузгин посмотрел на часы – скоро десять, московские новости по «ящику».

– Иди завтракай, – сказал он жене. – Я позже. – И залез в седло велотренажера, сунув в нагрудный карман пижамы пультик дистанционного управления телевизором.

– Я подожду, – сказала жена. – Я хочу с тобой.

– Бога ради, – ответил Лузгин, включил первый канал и, завертев педалями, уставился в экран.

В больнице поначалу он резко похудел: еда была дурная, болела голова и постоянно подташнивало, а вот дома разъелся. В Париже опять сбросил вес, много ходил пешком, особенно вечерами и ночью, когда спадала жара и начинался променад, сидение в уличных кафешках, толпа и шум, в которых он почти не чувствовал себя иностранцем; а потом наоборот – полюбил ранние утренние прогулки по набережным с их тишиною и прохладою до озноба, неподвижными редкими удильщиками и легким топаньем отдельных бегунов. Жил в основном на кофе и круасанах, мяса почти не ел, больше рыбу, хоть та и была против мяса втридорога, как и везде в Европе. Вернулся посвежевшим и успокоившимся, а потом в организме словно переключили какое-то внутреннее реле, и его опять «понесло»: появились одышка, гадкий вкус во рту по утрам и депрессивные гнилые настроения.

Вот тогда-то жена и взялась за него основательно.

Купили дорогущий велотренажер, Лузгин приноровился накручивать на нем километраж, глядя в телевизоре новости и футболы. Понравилось – не раздражало. Стали считать калории, совместимость продуктов и прочую ерунду, и еда превратилась в регламентированный процесс, предшествующий столь же регламентированному обратному процессу. О последнем – как раз перед завтраком: все эти клизмы – катаклизмы, слабительные, мочегонные.... От выведения шлаков Лузгин выходил из себя, но жена вцепилась железной рукой в гибнущее мужнино здоровье. Он бросил пить, на очереди были сигареты. Короче, жизнь утратила всякий смысл. Лузгин как-то сказал жене, что осталось обнаружить у него в брюхе каких-нибудь паразитов, чтобы он в новом своем качестве и естестве стал бы соответствовать им же изобретенному термину – журналист. «Фи», – отвечала жена и поджимала губы: он согрешал неназываемым.

Стакан фруктового сока, сухие тосты числом два, вопрос жены: «Что ты уже пил сегодня утром? Кофе? Как нет, я вижу чашки в раковине. И кого это принесло в такую рань? Больше ничего тонизирующего, поднимется давление, пей сок, пожалуйста... Кто все-таки приходил, хотелось бы знать?».

Знать ей, конечно, хотелось немножечко больше: кому таки отдал Лузгин последние семейные деньги. Пришлось объясниться. Жена Тамара пожала плечами, сделала противный тонкий рот, и тогда Лузгин сказал ей про обещанный приварок, а ведь совсем не намерен был этого делать, за что себя немедля поругал, но приварочную сумму язык сам собой соврал жене на треть, нельзя же мужику совсем без подкожных, и за это Лузгин полу-простил себе утреннюю мягкотелую болтливость.

Обзор он почти закончил, оставалось сколотить в короткую главку основные выводы, которые, скорее всего, только лишь и будут читать москвичи-заказчики, промотав за ненадобностью двадцатистраничные лузгинские измышления в стиле «то-то потому-то». Можно было сразу написать эти «саммери» и поставить точку, но тогда аналитический труд получился бы несолидно тоненьким, а москвичам нравились объемы, за них и платили, похоже, заказчики тоже перед кем-то отчитывались за работу и траченье денег – охватом и листажом в первую очередь.

– Прогуляюсь-ка я по магазинам, – сказал Лузгин. – Прикинь, что надо, пока я бреюсь.

Субботне-воскресные совместные хождения по рынкам и лавкам стали в лузгинской семье приятной традицией с появлением первых свободных денег. Лузгину нравилось ходить за спиной жены, ощущая в кармане у сердца плотную тяжесть бумажника, и на все приценочные ахи Тамары отвечать нарочито небрежно и равнодушно: «Ну так давай купим, если хочешь, о чем вопрос...». Почти двадцать лет совместной жизни они искали и покупали только то, что подешевле, и радовались, если удавалось найти колбасу по два двадцать, а не по два восемьдесят. Когда его дружок Коллегов привез в начале семидесятых из Ленинграда первые настоящие американские джинсы за сто двадцать рублей, Лузгин сказал, что нет на свете задницы, достойной таких денег. Он тогда сидел на окладе в сто тридцать пять в месяц плюс гонорарный полтинник. Цветной телевизор они приобрели, уже разменяв четвертый десяток лет жизни – страшно подумать, до пенсии меньше, чем прожито! А на юг, к морю, Лузгин попал почти под сорок, и то по необходимости: лезла на коже какая-то дрянь, нужны были солнце и соленые купанья.

Стыдно признать, но при свалившихся деньгах Лузгин даже в постели стал чувствовать себя большим мужиком, чем раньше.

Покупочный азарт поблек довольно быстро. Они перестали хватать что попало, уже искали лучшее, и вдруг выяснилось, что им совсем немного надо: когда все можно – мало чего хочется. Правда, в любой сезон покупали на рынке фрукты и свежие овощи. Жена Тамара будто вспомнила что-то из прежней жизни и враз научилась торговаться, сбивать цену, по десять раз ходить от одного торговца к другому, и черные «купцы» смотрели на нее уважительно. Лузгин же чувствовал себя неловко и уходил в сторону или вообще оставался курить на рыночном крыльце, но там мешали попрошайки.

Поделиться с друзьями: