Смерть и воскрешение патера Брауна (сборник)
Шрифт:
Трех угольных королей он нашел в чаще оранжерейных растений, за яркими позолоченными колоннами; золотые клетки свисали с расписного плафона, прячась в кронах пальм, а в клетках кричали на разные голоса птицы всевозможных цветов.
Ни одна птица тропических лесов не пела так смело и уверенно, как эти пленники, ни один цветок джунглей не благоухал так сильно, как цветы над головами многочисленных дельцов, оживленно беседовавших в разных углах холла и перебегавших с места на место. А в одном из углов, среди орнаментных украшений, на которые никто никогда не глядел, под пение и крики дорогих заморских птиц, которых никто никогда не слушал, среди кричащих тканей, в лабиринте роскошной архитектуры три миллионера сидели и говорили о том, что всякий
Один из них, впрочем, говорил меньше, чем двое других, но он ни на секунду не спускал с них своих внимательных глаз, которые из-за пенсне казались посаженными слишком близко к переносице; в улыбке, кривившей под небольшими черными усиками его губы, было что-то насмешливое. То был пресловутый Джекоб П. Стейн; он говорил только тогда, когда ему было что сказать. Зато жирный старик Гэллоп из Пенсильвании, убеленный сединами, но с лицом кулачного бойца, говорил очень много. Он был в веселом настроении и все время не то подшучивал, не то издевался над третьим миллионером – Гидеоном Уайзом, крепким, сухим, угловатым стариком того типа, который его соотечественники-американцы называют грецким орехом. У него была жесткая седая бородка, а манерами и платьем он напоминал старого фермера из центральных штатов. Между ним и Гэллопом существовало старое несогласие по вопросу о промышленном объединении и конкуренции. Старик Уайз был неисправимым индивидуалистом, а Гэллоп постоянно пытался уговорить его отказаться от конкуренции и общими силами эксплуатировать природные богатства мира.
– Рано или поздно вам все равно придется примкнуть к нам, старина, – весело говорил Гэллоп в тот момент, когда вошел Бирн. – Мир идет своим путем, мы теперь уже не можем вернуться к единоличной работе на свой страх и риск. Мы должны поддерживать друг друга.
– Если мне позволено будет выразить мое мнение, – вмешался Стейн со свойственным ему спокойствием, – я замечу, что перед нами возникает еще более неотложная задача, чем взаимная коммерческая поддержка. Я говорю о поддержке политической. В связи с этим вопросом я и пригласил сюда мистера Бирна. Мы должны объединиться на политической арене по той простой причине, что наши смертельные враги уже объединились.
– Ну что ж, против политического объединения я не возражаю, – проворчал Гидеон Уайз.
– Послушайте, – обратился Стейн к журналисту, – я знаю, что вам открыт доступ в разные темные места, и хочу попросить вас об одном одолжении, совершенно неофициальном. Вы знаете, где встречаются эти социалисты – в данный момент речь идет только о двух-трех из них: о Джоне Элиасе, Джейке Хокете и, пожалуй, еще о поэте Хорне.
– Помилуйте, Хорн когда-то был приятелем Гидеона! – игриво воскликнул мистер Гэллоп. – Он, кажется, учился в его воскресной школе.
– В те времена он был христианином, – молвил Гидеон торжественно, – но когда человек начинает водиться с безбожниками, то с ним уже нельзя иметь дело. Я его еще изредка встречаю. В свое время я готов был поддерживать его пропаганду против войны, всеобщей воинской повинности и прочего, но теперь, когда появились эти проклятые социалисты…
– Простите, – перебил его Стейн, – дело не терпит отлагательств. Поэтому разрешите мне теперь же изложить его мистеру Бирну. Мистер Бирн, сообщаю вам конфиденциально, что у меня есть кое-какие документы, при помощи которых я могу посадить по меньшей мере двоих из этих господ социалистов в тюрьму на весьма продолжительный срок за их подпольную работу во время войны. Я не хочу использовать эти документы. Но я хочу, чтобы вы пошли к главарям бунтовщиков и сказали, что я использую эти бумажки – и не далее чем завтра, – если они не изменят коренным образом свои планы.
– Но, послушайте, – ответил Бирн, – то, что вы предлагаете, может быть квалифицировано как пособничество государственной измене и, кроме того, отдает шантажом. Вы не находите, что это довольно опасно?
– Я думаю, для них это еще опаснее, –
коротко ответил Стейн. – Так вы им и скажите.– Ну что ж, пусть будет по-вашему, – сказал Бирн; он встал и вздохнул полушутливо. – Но только если я попаду в какую-нибудь неприятную историю, то предупреждаю вас – я потащу вас за собой.
– Попробуйте, молодой человек, – усмехнулся старик Гэллоп.
Местом свидания заговорщиков была странная пустая комната, на стенах которой висело несколько диковинных черно-белых рисунков, в стиле так называемого «пролетарского искусства», в котором не может разобраться ни один пролетарий. Быть может, единственное, что объединяло эти совещания, – то, что и в той, и в другой комнате нарушался сухой закон. Но в отеле перед тремя миллионерами стояли коктейли всех цветов радуги. Хокет же, самый радикальный из всех заговорщиков, считал единственным подходящим для себя напитком неразбавленный виски. Это был высокий, неуклюжий мужчина, в профиль похожий на собаку, с вытянутыми губами и длинным носом; он носил растрепанные рыжие усы, а его курчавые волосы постоянно стояли дыбом, как бы в непреходящем припадке гнева. Джон Элиас был смуглый, внимательный человек в очках, с черной остроконечной бородкой; в европейских кафе он пристрастился к абсенту. Журналисту сразу же бросилось в глаза удивительное сходство между ним и Джекобом П. Стейном. Они были так похожи друг на друга лицом и манерами, что могло показаться, будто миллионер тайно последовал за Бирном из отеля каким-то подземным ходом, ведущим прямо в это логово социалистов.
Третий тоже любил выпить, но то, что он пил, было весьма характерно для него. Перед поэтом Хорном стоял стакан молока, и в данной обстановке этот напиток выглядел более зловещим, чем мертвенно-зеленый абсент. Но в действительности молоко было самым обычным, просто Генри Хорн пришел в лагерь революции совсем иной дорогой и совсем по иным причинам, чем Джейк Хокет и Джон Элиас. Он получил приличное воспитание, ходил в детстве в церковь и на всю жизнь остался трезвенником, хотя позже и порвал с религией и семьей. У него были светлые волосы и тонкое лицо, которое могло бы походить на лицо Шелли, если бы выразительность его подбородка не была ослаблена чахлой растительностью. Жидкая бородка каким-то непостижимым образом придавала ему женственный вид.
Когда журналист вошел, Джейк, по обыкновению, разглагольствовал. Хорн совершенно случайно воскликнул в разговоре: «Не дай бог!» – и этого было достаточно, чтобы Джейк обрушился на него:
– «Не дай бог!» Да он только и знает, что не давать! Не дает нам бастовать, не дает бороться, не дает убивать проклятых эксплуататоров и кровопийц! Почему он им ничего не запрещает? Почему ваши духовные отцы никогда не говорят правды об этих тварях? Почему их драгоценный бог…
Элиас тихо, несколько устало вздохнул и сказал:
– Священники, как сказал Маркс, неотделимы от феодальной эпохи экономического развития и потому давно уже не являются решающим фактором в нашей проблеме. Роль, которую некогда играл священник, ныне играет просвещенный капиталист и…
– Да, – прервал его журналист, мрачно усмехнувшись, – и сейчас вы увидите, что он играет ее совсем не плохо. – И, не сводя глаз с Элиаса, он рассказал ему об угрозе Стейна.
– Чего-нибудь в этом роде я ожидал, – сказал Элиас, улыбаясь и не двигаясь с места. – И подготовился к этому.
– Грязные псы! – взревел Джейк. – Если что-либо подобное осмелится сказать бедняк, то его упрячут в тюрьму!.. Но я думаю, что они скоро попадут в гораздо худшее место! Если они в самом ближайшем времени не очутятся в аду, то уж я не знаю, есть ли Бог на земле!
Хорн сделал протестующее движение. Казалось, он хотел возразить не против сказанного Джейком, а против того, что Джейк намеревался сказать. И потому Элиас предпочел завершить свою речь.