Смертники
Шрифт:
С другого конца коридора доносится еще чей-то голос:
— Кто там говорит об Абрамке?
Это из четвертого номера. Там тоже трое, но двух других почти никогда не слышно. Говорит всегда один Абрам Берзон, еврей, маленький и хилый на вид, но такой живой и крепкий, словно весь сделанный из гибкой стали. Он — часовщик, и тюремное начальство еще до самого последнего времени отдавало ему в починку свои часы. Абрам разбирал их какими-то самодельными инструментами, чистил, чинил. На воле он готовил бомбы.
Надзиратель спокойно сидит на скамейке. Шуметь не воспрещается. Все равно, за тесными пределами коридора ничего не слышно.
— Дядька, а дядька!
Чей-то
— Дяденька, голубчик! Ну, попроси старшого... Чего тебе стоит? Или сам потихоньку пронеси... Пожалей осужденного человека! Мне хотя бы одну соточку. Хоть глотнуть бы! Сосет меня, покоя никакого нет. Все нутро выворачивает... Вздохнуть бы разик перед смертным часом… Дяденька, а?
Надзиратель отрицательно качает головой.
Столяр уже заранее знает этот молчаливый ответ, но в его сердце все еще теплится надежда.
— Не стерпеть мне, дядька. Удавлюсь. И часу не дождусь, — удавлюсь сам. Она, ведь, семь копеек стоит, сотка-то! Велики ли деньги? А человеку душу спасешь.
— Мне жалко, что ли? Я бы и сороковку принес. Понимаю ведь! Но, между прочим, и с меня тоже спрашивают строго. Попроси господина начальника. Может быть, уважит.
— Где уж... Коли свой человек, простой, уважить не хочет... На начальство, дядька, надежда плохая.
И медленно отлипает от форточки опухшее лицо.
Кривоногий, с корявым лицом, заключенный пятого номера, ходит взад и вперед по камере. Так он ходит, молча и торопливо, уже несколько недель, — и на грязном каменном полу вытерлись светлые пятна в двух противоположных углах, где кривоногий круто поворачивается на пятке. Он приноровил свои шаги так, что в одном углу, поближе к двери, поворачивается на правой ноге, а в другом — на левой. Поэтому обе ноги устают одинаково.
Руки заложены за спину, голова низко опущена, и острый подбородок касается груди. Кандалы звякают отчетливо и равномерно, а на поворотах все их звенья встряхиваются разом, как целая связка бубенчиков.
Всегда молчит и в других камерах про него знают только — и то со слов надзирателей, — что он осужден за обыкновенный разбой. Когда в других камерах кричат или смеются слишком громко, он вздрагивает и замирает на том месте, где его застал этот звук. Не поворачивая головы, переводит одни только глаза к форточке, так что обнажаются желтые, с сетью красноватых жилок, белки. Ждет так, пока все не стихнет, — и потом опять ходит из угла в угол.
Ест он много и быстро, с волчьей жадностью, но спит плохо. Вместе с большинством других заключенных просыпается, почти всегда, еще до рассвета, сейчас же вскакивает с нар и ходит. И ночью всякий громкий звук пугает его еще сильнее, чем днем. Чтоб не так звенели кандалы, он подтягивает их высоко к поясу, хотя от этого их грубые кольца больно режут ноги. Ступая босыми подошвами так же неслышно, как неслышно ходит по коридору надзиратель в своих войлочных туфлях, он чутко прислушивается ко всем шорохам, таким звучным и загадочным в темноте ночи.
Сегодня ночью он в первый раз спал крепко и долго.
Наискосок от пятого номера — камера помешанного. К бормотанью больного кривоногий привык, как привыкают к тиканью стенных часов, и совсем не замечает его.
Слышен опять голос Абрама:
— Жамочка, и зачем вы распространяете про меня разные инсинуации?
Жамочка не понимает мудреного слова и глупо хохочет. Потом догадывается:
— Это не я! Это Крупицын все наврал.
Абраму на воле некогда было думать о женщинах и в тюрьму он попал
чистым, как девушка. Но здесь он, вместе с другими, повторяет иногда циничные фразы и, как будто, даже смакует их. Это доставляет ему какое-то удовлетворение. И его не меньше, чем Крупицына, занимает роман женоподобного Жамочки.Брызгая слюной, он торопливо рассказывает что-то относящееся к этому роману одному из своих товарищей по камере.
Его товарищ — одних лет с Абрамом, но выглядит значительно старше, и реденькая борода у него уже почти такая же седая, как у старика Петрова. Брови у него всегда тесно сдвинуты, и в глазах светится упорная, настойчивая, поглощающая все идея, — идея маниака. Он постоянно сочиняет длинные прошения во все инстанции. Он невинен, осужден по ложному оговору провокатора и старается доказать это, пока еще не поздно. Но жизни в нем уже нет, потому что эти прошения давно поглотили все его другие мысли и желания, — и на воле ему, все равно, нечего было бы делать.
Он слышит торопливую речь Абрама, но не улавливает ее смысла. И звук этих слов надоедает ему, мешает сосредоточиться. Чтобы отвязаться от собеседника, он сочувственно кивает головой и говорит:
— Да, да, я понимаю! Это очень смешно. Правда, это очень смешно.
Больше он ничего не может придумать и смолкает.
VI
У Леночки не успели еще исчезнуть институтские привычки, и поэтому по утрам она просыпается рано, в половине восьмого. Но, проснувшись, долго нежится в постели, под розовым одеялом. Смутные обрывки сновидений еще не ушли из сознания, и, перемешивая их с выдумкой, Леночка строит замыслы фантастические и заманчивые.
Так радостно, что нет больше унылого дортуара с длинными рядами одинаковых казенных кроватей; нет скучающих, заспанных, давно надоевших лиц; нет длинного умывальника, от которого пахнет плесенью и мылом.
За далекой рекой взошло солнце, сквозь балконную дверь пронизывает лучами лапчатые листья пальмы, бросает яркие зеленые отражения на белые поля английских гравюр, на розовые обои, преломляется в граненом стекле баночек и флаконов, аккуратно расставленных на туалетном столике.
Все розово, весело и так чисто, чисто. И Леночка такая чистая и свежая в свежей постели, и ей самой кажется, что во всем мире нет и не может быть никакой грязи.
Вот всегда будет жить так, влюбленная в себя, в свое свежее теплое тело, в свою чистоту. В своих мечтах венчает это тело венком радости и победы, смотрит, сбрасывая одеяло, на обнаженные линии груди, ног, бедер и смеется.
Умывается тщательно, долго трет шею и грудь мохнатым полотенцем. Кровь начинает биться в жилах горячо и быстро, и тонкая кожа розовеет.
Для утреннего кофе есть капотик, — хорошенький, кружевной, свободно облегающий талию, на груди остается незакрытым треугольник с ямочкой посредине. Леночка знает, что это красиво, и ей хочется самой поцеловать эту ямочку. Она рассматривает себя в зеркало и делает реверанс, потом грозит пальцем.
— Ленка! Не зазнавайся.
Сама с собой она всегда разговаривает особенным, несколько резким жаргоном.
В столовой приготовлены спиртовая кухня и кофейник. Леночка сама варит кофе. Иногда он почему-то выходит совсем мутным и жидким, а иногда половина сплывает на поднос и на скатерть, но сама Леночка всегда остается довольна своим искусством. Начальник, когда пьет, слегка морщится, но тоже хвалит. Он готов мириться с какими угодно неудобствами, только чтобы видеть всегда подле себя это маленькое, розовое, хорошенькое существо с быстрыми шаловливыми глазками.