Смешанные мнения и изречения
Шрифт:
Успех сентенций. — Неопытные люди, услыхав какую-нибудь сентенцию, правдивость которой бросается им в глаза, сейчас же предполагают, что она стара и общеизвестна и косо смотрят на ее автора, как будто он собирается похитить общественное достояние: но они радуются пряным полуистинам, автор которых встречает с их стороны одобрение. Он сразу смекает в чем дело и понимает, в чем он потерпел неудачу и в чем имел успех.
Жажда победы. — Художник, постоянно берущийся за задачи, превышающие его силы, непременно в конце концов увлечет массу зрелищем грандиозной борьбы, которую он ведет: успех не всегда сопровождает только победу, а иногда и жажду победы.
Sibi scribere. — Разумный писатель пишет не для какого-нибудь будущего, а только для своего, т. е. для себя в старости, чтобы и тогда радоваться собою.
Похвала сентенции. — Хорошая сентенция слишком жестка для зуба времени, ее не могут изгрызть все тысячелетия, хотя она служит пищею всем векам: ввиду этого она является великим парадоксом в литературе, непреходящим среди изменчивого, едой, которая постоянно ценится, как соль, и, как она, никогда не глупеет.
Художественная потребность второго сорта. — Конечно, у народа есть доля того, что называют художественной потребностью, но она ничтожна и удовлетворить ее можно самыми дешевыми средствами. В
Немецкий театр. — Истинным драматическим талантом был у немцев Коцебу: он составляет нечто нераздельное со своими немецкими современниками, как высших, так и средних классов; они могли вполне серьезно сказать о нем: «в нем мы живем, им дышим и существуем». В нем не было ничего деланного, придуманного, ничего проявляющегося лишь наполовину; все, чего он хотел и на что был способен, понималось легко; да и теперь еще честный успех на немецкой сцене принадлежит стыдливым или бесстыдным наследникам приемов и эффектов Коцебу, разумеется, поскольку комедия вообще пользуется успехом. И вывод из этого тот, что многие элементы тогдашнего немецкого общества еще живы, особенно вдали от больших городов. Добродушные люди, невоздержанные по части мелких удовольствий, слезливые, желающие хотя бы в театре отрешиться от врожденного благоговения перед долгом и отнестись с улыбкой и даже со смехом снисхождения к прегрешениям, смешивая доброту с состраданием, — как это свойственно немецкой сентиментальности, — ужасно радовались всякому великодушному поступку, но сами в общем были низкопоклонны к высшим, завистливы друг к другу, и все-таки вполне довольны собою, — таковы были они, таков был и он. — Другой драматический талант был Шиллер: он обрел публику, которую раньше игнорировали. Он обрел ее в молодежи, в немецких юношах и девушках. Его произведения отвечали их более благородным стремлениям, возвышенным и бурным, хотя и неясным, их пристрастию к звучному языку нравственных сентенций (что исчезает обыкновенно к тридцати годам), и соответственно способности увлекаться и духу партийности людей этого возраста, он имел успех, выгодно повлиявший и на людей более зрелых: в общем, Шиллер заставил немцев помолодеть. — Гёте во всех отношениях стоял и стоит еще теперь выше немцев. Он никогда не будет им принадлежать. Да и может ли какой бы то ни было народ дорасти до духовности Гёте в его благожелательстве и благодушии! Как музыка Бетховена, как философия Шопенгауэра, так и поэзия Гёте в Тассо и Ифигении превзошла границу понимания немцев. За ним следовала очень небольшая свита людей высокообразованных, воспитанных на древних, на жизненном опыте и на путешествиях, словом, переросших немецкую ограниченность, — да иной публики он и не хотел. Но потом, когда романтики воздвигли в своих целях настоящий культ Гёте, когда их удивительное искусство привлекать перешло к гегельянцам, истинным воспитателям немцев девятнадцатого века, когда на помощь славе немецких поэтов явилось растущее национальное тщеславие, когда вопрос о том, чем может народ честно восхищаться, был подчинен мнению отдельных лиц и упомянутому тщеславию, словом, когда восхищаться нужно было во что бы то ни стало, тогда возникла та поддельная и ложная немецкая образованность, которая стала стыдиться Коцебу и провела на сцену Софокла, Кальдерона и даже вторую часть Фауста; в конце концов благодаря огрубевшему языку и испорченному желудку мы не знаем, что собственно нам нравится и от чего скучаем. — Счастлив тот, кто обладает вкусом, хотя бы и дурным. Только это качество дает счастье, мало того — только оно придает мудрость. Поэтому греки, тонкие судьи в подобного рода вопросах, называли мудреца человеком со вкусом, а мудрость, как художественную, так и научную — вкусом (Sophia).
Музыка, как последыш культуры. — Музыка расцветает, как последний из цветов, которым суждено вырасти на почве данной культуры, при данных социальных и политических условиях: она появляется осенью перед замиранием самой культуры: при этом уже заметны бывают первые гонцы и первые вестники вновь приближающейся весны; иногда музыка является слишком поздно и звучит среди удивленного нового мира, словно язык давно похороненной эпохи. Душа христианского средневековья нашла свое полное выражение только в искусстве нидерландских композиторов: их тональная архитектура — есть поздно родившаяся, но законная и родная сестра готики. Только в музыке Генделя зазвучали лучшие струны души Лютера и его присных, тот великий иудейски-геройский порыв, которым создана была реформация. Только Моцарт превратил в звучащее золото век Людовика XIV и искусство Расина и Клод-Лоррэна. Восемнадцатое столетие, это столетие утопий, разбитых идеалов, мимолетного счастья нашло свой отклик только в Бетховене и Россини. Любитель чувствительных сравнений мог бы сказать, что всякая истинно-выдающаяся музыка является лебединой песней. — Музыка вовсе не вневременной всеобщий язык, как это иногда утверждают в похвалу ей: она строго соответствует тому количеству теплоты, чувства и такта, которое носит в себе как свой внутренний закон данная культура, ограниченная временем и местом: музыка Палэстрина была бы недоступна грекам; и что бы мог в свою очередь понять Палэстрина в музыке Россини? Возможно, что и наша новейшая немецкая музыка, как она ни господствует и ни стремится господствовать станет в скором времени непонятной; она является плодом культуры, быстро идущей по наклонной плоскости; почвой ей служит тот период реакции и реставрации, во время которого расцвели чувственный католицизм и стремление ко всему самородно-национальному,
распространяя по Европе свой смешанный аромат. Именно эти два направления, в высшей степени усиленные и доведенные до последней крайности, зазвучали наконец в музыке Вагнера. Приспособление Вагнером древних саг, его облагораживающее хозяйничанье среди столь чуждых нам богов и героев, этих царственных хищников, его стремление приписать им глубокомыслие, великодушие и пресыщенность жизнью, одухотворение этих образов, которым он придал католическо-средневековую жажду чувственных и сверхчувственных восторгов, все эти заимствования и прибавки Вагнера находятся в очевидном соответствии с его музыкой, хотя голос ее и не лишен некоторой двусмысленности: этот дух ведет последнюю реакционную войну против духа просвещения, наследия прошлого века, а также против ультранациональных революционных утопий французов, и той трезвенности, с которой американцы и англичане перестраивают общество и государство. Но не очевидно ли, что эти чувства и мысли, отодвинутые на задний план у Вагнера и его учеников, теперь уже снова вошли в силу? Что этот поздний музыкальный протест звучит для ушей, которые охотнее слушали бы противоположные звуки? И вот в один прекрасный день это удивительное и возвышенное искусство станет сразу непонятным и будет предоставлено паукам и забвению. — Не надо заблуждаться при этих переворотах и придавать слишком большое значение тем ничтожным колебаниям, которые являются реакцией против реакции, временным понижением волн в общем приливе. Так, искусство Вагнера может очутиться временно на вершине славы за время настоящего десятилетия с его национальной войною, ультрамонтанским мученичеством и страхом перед социализмом, но это отнюдь не служит залогом того, чтобы искусство это имело будущность, даже чтобы оно имело хоть какое-нибудь будущее. Такова уж суть музыки, что плоды ее великих культурных эпох становятся безвкусными и гибнут раньше, чем плоды пластических искусств или даже растущих на древе познания: изо всех произведений художественного гения человечества — мысли наиболее долговременны и выносливы.Поэты уже не учителя. — Как это ни странно звучит в наше время, но бывали поэты и художники, душа которых была выше судорожных страстей с их экстазами и радовалась только самым чистым сюжетам, самым достойным людям, самым нежным сопоставлениям и разрешениям. Современные художники в большинстве случаев разнуздывают волю и поэтому иногда являются освободителями жизни, те же были укротителями воли, усмирителями зверя и творцами человечности, словом, они создавали, переделывали и развивали жизнь, тогда как слава нынешних состоит в том, чтобы разнуздывать, спускать с цепи, разрушать. — Древние греки требовали от поэта, чтобы он был учителем взрослых, но как устыдился бы современный художник, если бы этого пожелали от него, который сам никогда не был хорошим учеником, никогда не был хорошим произведением, прекрасной картиной, и в лучшем случае напоминает наводящий ужас, но привлекательный разрушенный храм, и в то же время пещеру страстей, поросшую цветами, колючками и ядовитыми кореньями, населенную и посещаемую змеями, червями, пауками и птицами. Вот предмет, невольно наводящий на размышление о том, отчего даже самое благородное и драгоценное является теперь сразу как бы руиной, чуждой совершенства в прошлом и в будущем.
Взгляд на прошлое и на будущее. — Когда мы сами становимся мудрее и гармоничнее, то научаемся наслаждаться только таким искусством, которое струится как избыток житейской мудрости и гармонии из натур, подобных Гомеру, Софоклу, Теокриту, Кальдерону, Расину, Гёте, и отвергаем варварский, хотя и очаровательный фонтан горячих и пестрых образов, брызжущий из необузданно-хаотической души, и который мы в молодости считали искусством. Но само собой понятно, что в известную пору жизни существует такая потребность в напряженном, возбужденном искусстве, такое отвращение ко всему уравновешенному, одноцветному, простому и логичному, что художники должны удовлетворять их во избежание того, чтобы души людей такого возраста не направились по другой дороге и не искали бы удовлетворения в разного рода безобразиях и развратах. В искусстве чарующего беспорядка нуждается большинство кипучих юношей, переполненных чувствами и страдающих только от скуки, в нем нуждаются и женщины, которые не нашли себе хорошей работы, заполняющей их душу, и у которых сильнее, чем когда-нибудь, пробуждается тоска по наслаждению без перемен, по счастью без ошеломляющего шума.
Против искусства в произведениях искусства. — Искусство должно прежде всего украшать жизнь, т. е. делать нас сносными, а по возможности и приятными для самих себя и для других; имея в виду эту задачу, оно должно умерять нас и обуздывать, создавать формы обхождения, связывать людей невоспитанных законами приличия, научать порядку, вежливости и умению говорить и молчать вовремя. Затем искусство обязано скрывать или замаскировывать все безобразное, все тяжелое, страшное, омерзительное, что, несмотря ни на какую культуру нравов, всегда будет прорываться всилу происхождения человеческой природы. Так должно искусство воздействовать на страсти, душевные страдания, ужасы, придавая всему неизбежно и непреодолимо безобразному блеск известного значения. Рядом с этою громадною, даже чрезмерною задачею искусства, художество в собственном смысле, поскольку оно проявляется в художественных произведениях, является лишь второстепенным придатком.
Человек, в избытке обладающий этими украшающими, замаскировывающими и истолковывающими силами, будет отдавать этот избыток на произведения искусства; то же применимо в известных случаях и к целому народу. Но теперь обыкновенно начинают с конца, прицепляются к его хвосту и считают, что искусство художественных произведений и есть то настоящее искусство, которое должно улучшить и переделать жизнь. О, как мы глупы! И что удивительно, если мы, начиная обед с дессерта, пробуя одни сладости за другими, портим себе желудок и заглушаем аппетит к тем здоровым и питательным блюдам, к которым приглашает нас искусство.
Существование искусства. — Благодаря чему продолжает существовать искусство художественных произведений? Благодаря тому, что большинство людей, пользующихся досугом, — только для них и существует подобное искусство, — не умеют употребить его без музыки, театра, посещения галлерей и чтения стихов и романов. Если бы можно было удержать их от такого времяпрепровождения, то они или не стремились бы к досугу с таким жаром и обычная теперь зависть к богатству встречалась бы реже, что было бы большим приобретением в смысле устойчивости общественного строя; или они продолжали бы иметь досуг, но научились бы думать (а этому можно и научиться и разучиться), напр., о своих работах, о своих связях и о тех удовольствиях, какие они могут доставлять другим: в обоих случаях это было бы выгодно для всех, кроме художников. Конечно, найдется сильный и умный читатель, который сумеет сделать мне дельное на это возражение. Но я должен сказать тупым и зложелательным читателям, что мне нужны именно возражения, как относительно этого, так и многих других мест этой книги, так как в них надо уметь читать кое-что и между строк.
Глас Божий. — Поэт, высказывая наиболее общие и наиболее возвышенные мнения, из числа тех, которыми обладает народ, является его голосом, или его флейтой, но так как он высказывает их с соблюдением размера и других художественных приемов, то народ воспринимает их вновь, как нечто небывалое и необыкновенное, и серьезно думает о поэте, что его устами вещает божество. Отуманенный творчеством, поэт и сам забывает, откуда он заимствовал свою премудрость, доставшуюся ему в действительности от отца и матери, от учителей, из разного рода книг, прямо с улицы и в особенности от духовенства; собственное искусство обманывает его и в наивные времена он действительно верит, что через него гласит само божество, что он творит в состоянии религиозного ясновидения: тогда как он высказывает только то, чему научился, т. е. наряду с народною мудростью и народную глупость. Итак, поскольку поэт — глас народа — vox populi, его считают и за vox dei — гласом божиим.