Смешанные мнения и изречения
Шрифт:
Соль речи. — Никто еще не объяснил, почему греческие писатели, несмотря на неимоверное богатство и силу своего языка, так скупы, что всякая книга, написанная впоследствии, кажется нам полна яркости, пестроты, высокопарности. Говорят, что в полярных и тропических странах потребление соли невелико, в равнинах же и на морских побережьях средних широт оно развито больше всего. Не благодаря ли более холодному и ясному интеллекту, но зато и несравненно более страстному темпераменту, чем у нас, греки не нуждались в таком количестве соли и пряностей, как мы?
Самый свободный писатель. — Как в книге, предназначенной для свободных духов, не упомянуть о Лоуренсе Стерне, которого Гёте считал самым свободомыслящим человеком своего времени? Пусть он удостоится здесь честью называться самым свободным писателем всех времен, в сравнении с которым все другие кажутся неуклюжими, нетерпимыми, мужицки грубыми и прямолинейными. Его приходится восхвалять не за ясную, законченную, а за бесконечную мелодию, если можно так назвать искусственный слог, в котором определенная форма беспрестанно
Окончательно теряешься, желая понять, что собственно думает о предмете сам автор, серьезное ли у него лицо или он улыбается; так ему удается одной и той же складкой лица выразить и то и другое; он умеет и желает быть в одно и то же время правым и неправым, перемешивать глубокомыслие с форсом; его отклонения от рассказа производят впечатление перехода к новому рассказу и впечатление дальнейшего развития истории; его сентенции заключают в себе иронию на все сентенциозное; его отвращение к серьезному связано с наклонностью ни к чему не относиться поверхностно и слегка. У понимающего читателя появляется чувство неуверенности в том, ходит ли он, или стоит, или лежит; впечатление, будто этот самый гибкий из писателей носится в воздухе, сообщает некоторую гибкость и читателю. Стерн незаметно даже меняет роли, то становится читателем, то опять автором; его книга подобна сцене, и на этой сцене театральная публика перед другой театральной публикой. Читатель невольно сдается причудам Стерна безусловно, на его милость и немилость, но всегда может ожидать от него, что он будет милостив. Особенно странно и поучительно отношение к двойственности Стерна у великого Дидро; оно именно также двусмысленное; и в этом уж настоящий сверхъюмор Стерна! Трудно понять, подражал ли он Стерну и восхищался им, или смеялся и пародировал его в своем «Jacques le fataliste»; быть может, автор хотел именно такой неопределенности. Благодаря этому сомнению французы отнеслись несправедливо к произведению одного из величайших своих писателей, которому не приходится краснеть ни перед одним из древних или новых авторов. Французы слишком серьезны для юмора и особенно для юмористического отношения к юмору. Стоит ли еще добавлять, что из всех великих писателей Стерн меньше всего может служить образцом и прямо-таки неподражаем, так что и сам Дидро поплатился за свою попытку? То, чего хотел и что мог Стерн, есть полная противоположность тому, чего хотели и что могли добрые французы, как прозаики, а раньше их некоторые греки и римляне. Стерн — выдающееся исключение из того, чего требуют от себя все писатели-художники, напр.: выдержанности, законченности, характера, устойчивости взглядов, простоты, приличия в тоне и выражениях. К несчастью Стерн-человек и Стерн-писатель были, по-видимому, слишком родственны друг другу: душа его, подобно белке, безудержу перепрыгивала с ветки на ветку; все от самого высокого до самого низкого ему было знакомо; он посидел на всяком месте, и всюду с бесстыдными, водянистыми глазами и чувствительной мимикой. Он обладал, если не бояться подобных сопоставлений, черствым добродушием и среди наслаждений разнузданного воображения почти робкой прелестью невинности. Быть может, никто никогда не обладал такой двойственностью души и плоти, таким свободомыслием, пропитывавшим все мускулы и нервы.
Избранная действительность. — Подобно тому как хороший прозаик употребляет только слова разговорного языка, но далеко не все (вследствие чего и является изысканный слог), так настоящий поэт будущего будет изображать только действительность, совершенно пренебрегая всем фантастическим, суеверным, полуправдивым, отжившим, над чем пытали свои силы писатели прошлого времени. Он будет изображать только действительность, но далеко не всякую, а избранную.
Разновидности искусства. — Наряду с настоящими видами искусства, искусства великого покоя и великого движения, есть еще и разновидности его: искусство, равнодушно ищущее покоя и искусство раздражающее. Оба вида желают, чтобы их слабость принимали за их силу и смешивали их с настоящими видами искусства.
Для героев недостает теперь красок. — Истинные поэты и художники нашего времени любят рисовать свои картины на красном, зеленом, сером, золотистом фоне с переливами, вообще на фоне нервной чувственности; в последней дети нашего века ведь знают толк: ошибка в том, что, если смотреть на эти картины глазами не нашего века, то самые крупные фигуры, изображенные художниками и поэтами, кажутся в сущности мерцающими, дрожащими, неустойчивыми; они, как будто, способны не к геройским подвигам, а разве только к громким, хвастливым злодеяниям.
Слишком натянутый стиль. — Результатом недостатка организующих сил при неограниченном избытке средств и форм является в искусстве слишком натянутый стиль. При зарождении всякого искусства мы встречаем именно противоположное.
Pulchrum est paucorum hominum. — История и опыт учит нас, что необычайный избыток, который скрыто возбуждает фантазию и возносит над повседневной действительностью, явился на свет раньше и растет быстрее, чем прекрасное в искусстве и чем понимание прекрасного, и что это особенно ясно выступает, когда чувство прекрасного меркнет. Этот избыток для большинства людей составляет более насущную потребность, чем красота, потому что содержит в себе более грубое наркотическое средство.
Происхождение художественного вкуса. — Вдумайтесь в первоначальные зачатки художественного чувства и спросите себя, какие разнообразные радости могло вызвать первое произведение искусства, например, у дикой народной толпы;
прежде всего, она радовалась тому, что понимает мысли другого; в этом случае, искусство — род загадки; разгадавший загадку наслаждается своей собственной сообразительностью и остроумием. — Кроме того, в грубом произведении искусства человек с наслаждением смотрит на то, что на опыте было приятно и доставляло ему удовольствие, напр., на охоту, победу, свадьбу. Его может возбуждать, трогать, воспламенять, напр., изображение мести, опасности. В этом случае наслаждение кроется в возбуждении, в победе над скукой. Даже воспоминания о неприятном, раз удалось преодолеть это неприятное, или раз оно выставляет нас самих в интересном свете перед слушателями (напр., когда певец описывает несчастья отважного мореплавателя), могут доставить нам большое удовольствие, что и считается верхом искусства. Более возвышенный род радостей — это тот, который мы ощущаем при созерцании правильности и симметрии в линиях, точках, в размерах. Благодаря верному сходству будет развиваться в человеке стремление ко всякому порядку и правильности в жизни — источник его благополучия. Таким образом в культе симметрии человек бессознательно ценит правильность и порядок, — как источник своего былого счастья; эта радость — род благодарственного гимна. Пресыщение же победными радостями влечет за собою более тонкие чувствования. Человек начинает находить тогда удовольствие в нарушении симметрии и правильности, отыскивая смысл в кажущейся бессмыслице. Эстетическое разгадывание доставляет ему наслаждение, но наслаждение это выше, нежели упомянутое раньше. — Продолжая это рассуждение, мы узнаем, какого рода гипотезам по самой их сущности не суждено служить для объяснения эстетических явлений.Не слишком близко. — Хорошим мыслям вредно, если они слишком быстро следуют одна за другой и заслоняют одна другую. Оттого-то величайшие художники и писатели обильно пользовались посредственностью.
Грубость и слабость. — Художники всех времен подметили, что в грубости заключается известная сила, и что никто не может сделаться по собственному желанию грубым; они понимают также и то, что некоторые из слабостей производят сильное впечатление на чувства. В силу этого появилось немало вспомогательных средств, от которых трудно воздержаться и самым великим и добросовестным художникам.
Хорошая память. — Некоторые люди только потому не мыслители, что обладают слишком хорошей памятью.
Возбуждать, но не утолять голод. — Великие художники воображают, что их искусство может овладеть душой человека и удовлетворить ее. В действительности — и часто к их горькому разочарованию — душа становится только еще более неудовлетворенной, ненасытной, так что и десяток великих художников не в силах удовлетворить ее.
Опасение художника. — Опасение художника, что его изображения будут безжизненны, вводит его в заблуждение и он изображает людей неистовствующими. В силу тех же причин греческие художники прежнего времени придавали даже умирающим и тяжелораненым слишком жизнерадостную улыбку, не обращая внимания на то, какой отпечаток кладет природа на лицо еще живущего, но почти уже мертвого человека.
Круг должен быть закончен. — Если проследить за развитием философии или какого-нибудь вида искусства до самого конца их развития и самый этот конец, то станет ясно, почему последующие ученые и учителя часто с презрительной миной отворачиваются от прежнего пути и избирают новый. Круг надо описать, но каждый, даже величайший философ, твердо держится своей точки окружности с такой неумолимой миной упрямства, как будто круг никогда не будет замкнут.
Прежнее искусство и современная душа. — Всякое искусство все более и более изощряется в изображении подвижных, тонких, сильных и страстных душевных состояний. Потому-то позднейшие художники, избалованные новейшими формами изображения, испытывают недовольство от произведений искусства старого времени; по их мнению, древним художникам недоставало способов для ясного выражения своего душевного настроения и, быть может, даже чисто технических приемов. Они верят в сродство и даже в единство всех душ и думают, что в состоянии исправить древние произведения. В действительности же, даже души прежних художников были иные; они были, быть может, более возвышенные, но зато более холодные, им недоставало живой впечатлительности: мера, симметрия, презрение ко всякому блаженному довольству, бессознательная суровость и холодность, отвращение к страстности (как будто от нее могло погибнуть искусство) — все это вполне характеризует настроение и нравственный мир всех прежних художников, которые изыскивали и подбирали средства, подходящие к их морали, не случайно, а с необходимостью. Можно ли после этого отказать позднейшим художникам в праве одушевлять своим духом старинные произведения? Нет; ведь произведения эти будут живыми лишь тогда, когда мы вложим в них нашу душу; только наша кровь делает их понятными для нас. Настоящее историческое произведение — мертво и понятно было бы только умершим. Почитание великих художников прошлого заключается не в том бесплодном взгляде, согласно которому каждое слово, каждое выражение должно оставлять так, как они есть, а в деятельном стремлении оживить их произведения путем постоянных новшеств. — Положим, вдруг воскрес бы Бетховен и перед ним прозвучало бы какое-нибудь из его произведений, видоизмененное в духе современного вдохновения и нервной тонкости, которые способствуют славе исполнения наших маэстро; Бетховен, вероятно, долго колебался бы, призывать ли ему благословение или проклятие, но, наконец, может быть, сказал бы: «это — ни «я», ни «не я», это что-то третье; в нем есть какая-то доля правды, если нет совершенной правды. Слушайте же это произведение, которое так трогает вас; еще Шиллер сказал, что право принадлежит живущим; пользуйтесь же своим правом, а мне не мешайте вернуться в преисподнюю».