Снега метельные
Шрифт:
Наступило молчание. Ирина не спеша, старательно утюжила свое платье.
Нет, просто так Женя отсюда не уйдет.
— Ваше любимое?— спросила она, кивая на платье.
— Да... Уже с дырками... – И снова молчание.
— Ирина Михайловна, вы меня извините, но... как вы будете жить дальше?
— Ты хочешь сказать, где?
— Нет... С кем?
Ирина отставила утюг, аккуратно развесила платье на спинке койки, и хотя оно сразу легло гладко, она долго, тщательно его расправляла.
— А если — ни с кем?— сказала она, наконец.— Одна? Ты пришла мне помочь сделать выбор?
— В общем — да,— отважилась Женя.
— Тебя кто-то послал, попросил?
—
— Ох, Женечка!..— вырвалось у Ирины со стоном.— Но что мне делать, что-о?
— Главное, он вас любит. ...
— Кто?
— «Кто-о»,— повторила Женя с укоризной.— У него такая тоска в глазах, такая боль, я просто не выдерживаю. «Не надо, говорю, дорогой, родной Леонид Петрович!»
— А он?
— А что он?... Только погладит меня по голове, неощутимо так, просто мимо рукой проведет и — шепотом: «Спасибо». А мне чудится «спаси-ите». Я уже больше не могу, Ирина Михайловна, у меня сердце разрывается. А вы... а вам все равно.
Ирина покачала головой.
— Может быть, это жестоко, Женя, даже бесчеловечно, но... я рада, что так все произошло. Я знаю, ты меня осудишь, да и все осудят, но я поняла на свои веки вечные, что люблю только его, Леню, и никого в жизни не любила и больше не полюблю!..— Ирина с тревогой оглянулась на окно.— Ты слышишь?
— Что-о?
— Под окном.
Женя прислушалась, поддаваясь тревоге, но ничего не расслышала.
— Это вам показалось, Ирина Михайловна.
— Нет, кто-то ходит... Вокруг больницы, под моим окном. Снег за стеной хруп-хруп... Женечка, дорогая, родная, я, наверное, с ума сойду, что мне делать?!— вскричала Ирина.
Женя бросилась к ней, взяла ее за плечи, пытаясь ее защитить от неведомого отчаяния и сама пугаясь его.
— Я знаю — что, Ирина Михайловна, знаю! Только вы послушайте моего совета, очень прошу, хотя бы один раз в жизни послушайтесь, исполните мою просьбу!
— Ох, Женечка, слушаю, слушаю, никого у меня больше не осталось, кроме тебя...— Ирина готова была разрыдаться, совсем потеряла самообладание. Видно, нелегко дались ей эти дни, житье в изоляторе.
— Сейчас вы пойдете домой,— Женя гладила ее плечи обеими руками, словно стараясь этим жестом подкрепить свои слова.— И станете перед ним вот так.— Женя опустилась перед Ириной на одно колено, умоляюще глядя на нее снизу вверх.— Или даже вот так!— Она опустилась на оба колена.— И скажете ему всего два слова: «Прости меня».
Ирина отстранилась, видно было, она не сможет этого сделать.
— Но вы ничего не успеете сказать, Ирина Михайловна! Вы не успеете даже на одно колено опуститься, как он вас сразу подхватит, сразу поднимет, Ирина Михайловна, родная, ведь вы же его знаете, разве он позволит? Поднимет вас, обнимет — и всё. Вы мне верите?
— Ох, не знаю, Женечка, не знаю...
— Идите, умоляю вас, идите!— Женя шагнула к вешалке, сняла пальто Ирины, хотела одеть ее, как маленькую, но Ирина слабым жестом остановила ее.
— Не могу. Ноги не идут...— она подошла к окну, приникла лицом к стеклу, тихо ахнула:— Леня!..
И сорвалась, побежала на улицу, как сумасшедшая, без пальто, без платка, в одной кофте.
Женя опустилась на койку, положила пальто на колени. «Как я устала, боже мой». И заплакала.
Сергей проснулся под утро и не сразу понял,
где находится. Заныла рука, и он сразу вспомнил трактор и лог, белую дорогу, долгую и мучительную, больницу и общее смятение, бледного, небывало растерянного Курмана. Прежде всего, как бы первым слоем сознания, он почувствовал свою вину перед всеми, смутную — огорчил, заставил переживать, тревожиться. Потом подумал о себе, повернул голову, посмотрел на култышку, толсто укутанную бинтами, и представил, как теперь будет надевать рубашку и заправлять пустой рукав за ремень. Во время войны, звеня медалями, ходил у них по деревне однорукий председатель колхоза, просунув плоский рукав под широкий солдатский ремень. Он был громкоголосый, властный, и мальчишки подражали ему — прятали голую руку под рубашку, пустой рукав втягивали под ремешок и свободной рукой хватались за деревянную саблю...Заходил кто-нибудь в палату?.. Кто-нибудь, конечно, заходил.
А она? На тумбочке рядом горой лежали передачи. Сергей начал по одному складывать себе на грудь большие и малые свертки и разворачивать их, пытаясь угадать, который же от Ирины. Может быть, там и записка. Свертки пахли бензином, соляркой, повсеместным запахом целины, совсем незаметным на работе и таким острым здесь, в больничной палате. И вот последний сверток, в самом низу (значит, принесен раньше всех), самый большой, в хрустящей бумаге, перекрещенный бинтом... Сергей поднес его к лицу и, не развертывая, только коснувшись обертки носом, понял – от нее! Буйно заколотилось сердце.
«Тьфу, телок, чего испугался!»— пробормотал он и опустил сверток на грудь, поглаживая его, как котенка, здоровой рукой.
Она приходила, когда он спал. Теперь зайдет днем и, если начнет утешать, он только рассмеется в ответ. Одной рукой можно мир перевернуть, даже без рычага Архимеда. Было бы ради кого! Кстати, кто-то вчера сказал, Курман или, кажется, Николаев, что Сергея вместе с другими наградили орденом за уборку.
Пройдет неделя, ну от силы две, он выпишется и заберет Ирину. Махнут они куда-нибудь в дальние края, в Сибирь, на Ангару, где самая разудалая жизнь. Только теперь, когда они будут уже вдвоем, удальства бы надо поменьше. Он будет жить с ней осмотрительно и спокойно.
Она пришла сюда первой и еще придет, и он скажет ей обо всем прямо, он получил теперь такое право, как ему думалось. Она пожертвовала многим, это ясно, а он — ничем. Теперь вот и он утратил... кое-что. На всю жизнь, между прочим. Они, можно сказать, поравнялись в своих утратах, хотя и по-разному.
«Хирург — все-таки человек, больше всех волновался. Достойный уважения мужик»,— думал Сергей, глядя на белесое окно с темной крестовиной рамы.
Скоро рассвет, новый день новой жизни. Который час? Его золотые часы, именная награда за прошлогоднюю уборочную, тикали на тумбочке. Теперь придется носить их на правой руке... Сергей взял часы, поднес к глазам — скоро четыре.
Она еще спит, конечно, устала за день, тоже ведь волновалась. Не заходит к нему, чтобы не докучать пострадавшему своим присутствием, разговором. Добрый сон лучше всякого лекарства, кто этого не знает. «Не мешало бы еще вздремнуть». Однако сон не шел, мешала рука, ныла, и что странно, болели пальцы отрезанные, ощущался каждый — мизинец, большой, указательный,— они шевелились, чувствовали, жили, ощущался локоть, и никак не верилось, что их уже нет, осталась одна культя.
«Ничего, проживем и без руки. Тем более, без левой. Поменьше буду налево работать. А мог бы вообще дуба дать. Не будь ножа... Где он, кстати? Надо бы его сохранить».