Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
Шрифт:

И о том, что я самый геройский герой

передачу охотно послушаю.

А. Галич.

И вот оглохшие от «маршей энтузиастов» и всяких «песен о встречных» именно эти люди заняли место тех, кого их руками уничтожили. Место не в литературе, конечно, а «место в писательской иерархии». Безграмотность этой эрзац-поэтической дивизии возводилась в достоинство; даже теорийки возникали, суть которых была в том, что «писать от культуры» может всякий, а вот писать, ничего не читав – только гений от сохи или от станка…

Насмотревшись на этих людей, я сформулировал для себя, что делая из «народа» идол, идеологи

превращают его в «идолище поганое», каковым он надолго и останется…

* * *

Авантюра со статуей Веселовского ещё больше сблизила нас с Геной Порховником. В нас обоих сидела некая любовь к театральности, и нас, конечно же, крайне занимал полузапретный серебряный век. И вот нам захотелось иметь свою Черубину. Для этой роли мы выбрали Генкину подружку Галю Ценину. Выглядела Галя очень романтически: изящная, миниатюрная, черноволосая с демоническими глазами. К сожалению, только срифмовать не могла и двух строчек.

«Галины стихи» мы сочиняли вдвоём с Порховником. Получалось полуподражание, полупародия на Ахматову, в те времена находившуюся почти под запретом. Галя обладала врождённым умением эффектно выглядеть на публике. Так что на «квартирных» чтениях она очень смотрелась. А квартирные чтения, по крайней мере, в нашем кругу тогда, в 48-ом-49-ом, впервые стихийно возникли, это было хоть какое-то, хоть робкое, но все же противостояние всеобъемлющему «официальному духу» и контролю.

Неуловимый дух недозволенности звучал в стихах, которые Галя почти напевала мягким контральто, и полумрак намеренно слабо освещённых комнат эту недозволенность подчеркивал. А стихи были приблизительно такие:

Любовь проста. Есть миг почти случайный.

После него нам нет пути назад.

Ты не найдёшь загадки или тайны

В открывшихся навстречу нам глазах.

Своей души раскидывая вёсла,

Ты поплывёшь неведомо куда,

Любовь проста. Она приходит после Вчерашнего…

А если вспомнить, что минимум лет пять тянулось в нашей истории время, когда слово «лирика» было бранным, когда лирику не только почти не печатали, но, пожалуй и писали-то существенно меньше, чем в нормальные времена, то наши игры покажутся даже довольно опасными. Ведь на фоне «борьбы с.» всё, что властям на глаза попадалось, будь то стихи, или просто вольное поведение, могло стать опасным.

Но как я уже писал, «легкомыслие» всегда в значительной степени определяло мое поведение, да и поведение многих моих друзей. Чума себе гуляла по всем слоям общества, косила интеллигенцию сильнее всего, а мы, как завещал Пушкин, во время чумы пировали!

.И он, как вся студенческая братия,

Которой вечно полон Ленинград,

Экзамены сдавал, мотал занятия

И мат навяливал на. сопромат,

Еще он удостаивал проклятия

Предмет, о коем вслух не говорят,

Или не одолев своей натуры,

На чертежах чертил карикатуры.

Мы веселились, как могли, выдумывали черубин, учились кое-как, сочиняли анекдоты о лысенковщине [29]. И недоумевали, почему всюду есть только один пророк: в поэзии Маяковский, в прозе Горький, в театре Станиславский,

в кино Эйзенштейн, в физиологии Павлов, в ботанике Мичурин, в живописи Герасимов, в кино Александров с его псевдоголливудом и пропагандой… Ну а в лингвистике – с недавнего времени «САМ», но это уже было более объяснимо.

Пропаганда пронизывала всё, и только наш пир во время чумы был от нее на марсианском расстоянии.

Естественно, что наша «Галина-Черубина» на первом же не квартирном чтении, в литобъединении Университета, подверглась сокрушительной критике. «Страна борется за. а тут какие-то любовные стишки, они отвлекают от построения. и тем вредят делу.». «Это идеологическая диверсия на протоптанной дорожке», и, наконец – истинно партийный взвизг тогдашнего аспиранта, а впоследствии декана филфака, Выходцева [30]: «Да это же ещё хуже Ахматовой!!!»

В общем, Галиных вечеров мы там больше не устраивали.

* * *

Мне остается только закончить эту главу об университетской жизни рассказом о том, как бесславно она для меня закончилась. Меня попросту отчислили, причем не за политику.

Преподаватель фарси и куратор нашей персидской группы из одиннадцати студентов, Михаил Николаевич Боголюбов, похожий на огромного Ивана Царевича, но только в белом костюме и модно завязанном галстуке (стиль «булавочная головка»), однажды во время весенней сессии сказал мне так: «где что-то литературное, Бетаки уже там! Ну, какой из Вас лингвист, хоть я Вам нередко пятёрки и ставлю, только ведь не Ваше это дело. Короче, что у вас с арабским? Писаревский мне уже жаловался…». Писаревский был пожилой человек в потёртом, всегда перемазанном мелом, костюме. Он, надо сказать, вполне терпеливо принимал у меня зачёт по арабскому в конце года: только после пятой попытки пересдачи сказал, что ничего поделать не может, и разговаривать придется в деканате. (Арабский язык у нас был в том же ранге, что и латынь на филфаке).

Разговор с деканом длился одну минуту. Я был отчислен за неуспеваемость, а когда попросил осенней пересдачи, декан сказал, что в шестой раз у меня зачёта никто принимать не будет, и к тому же, вздохнул он, факультет сокращают наполовину, и если уж гнать, так первыми бездельников, вроде меня. Так вот глупо закончился для меня мой первый студенческий год.

Часть вторая

Институт Покровского (1949 – 1950)

Профессора и стукачи. «Болтай ка» и Алик Мандельштам. Плагиатор Сергей Орлов. Юля-Юля.

Пединститут номер два, он же имени Покровского, был, казалось, специально создан для того, чтобы было куда ссылать университетских профессоров и доцентов. После разгрома Университета из литературоведов там оказались профессор Н. Я. Берковский, прозванный студентами «бизоном» за коренастость и головастость при низком росте, и Д. Е. Максимов, в те времена доцент, уже выпустивший работы о Лермонтове и Брюсове. Больше всего он любил Блока, но тогда о Блоке – книгу? Ну, нет, не требуйте слишком многого!

На неделю попал туда сам Жирмунский! Правда, то ли в обкоме, то ли в Университете, кто-то быстро спохватился, что уж это явный перебор по очкам, и Жирмунского вернули на филфак. А поскольку в космополитизме он был замешан, то читать он стал не Западную литературу и даже не Введение в литературоведение, а тюркский эпос.

Ну и ещё, конечно, выслали в этот институт несколько не столь известных преподавателей, но уж зато наверняка «ненадёжных», то есть для нас – «своих». Ну и отчисленные из Университета студенты вроде меня, тоже с потерей года, повалили туда на первый курс.

Поделиться с друзьями: