Собаке — собачья смерть
Шрифт:
— Да на здоровьишко. Только, парень, не называй меня сыном, договорились? Я помню своего отца. Он годочками тебя постарше. И, ей-Богу, монахом не был. Ясно?
— Вполне ясно… друг мой.
Раймон скривился, будто жевал кислый апельсин.
— В дружки мне тоже не набивайся. Друг нашелся… От таких друзей, как ты, моя мамка еле ноги унесла в сорок шестом. А у нее, к слову сказать, сестренка была на руках, и я мелкий за юбку цеплялся. Несчастье, вот ты кто. Без такого друга легко обойдусь.
— Как скажешь. — Аймер изо всех сил старался не злиться — плохая идея прямо тут полаяться с единственным человеком, который обращается с тобой малость по-человечески. — Но надо
— Зачем звать? Я сам прихожу. А если не прихожу, так у меня имя христианское есть. Ты, небось, слышал. Так, давай сюда ноги. И не вздумай на этих ногах плясать к выходу. Черт тебя живо остановит.
По хозяйскому тону безошибочно постигая, что на этого человека хозяин сердится, пес смотрел на телодвижения Аймера с нутряным ворчанием. Ясно дело, одного жеста достаточно будет, чтобы…
Когда путы были сняты с Аймеровых ног, он сразу попытался встать — и не преуспел. Куда уж там «плясать к выходу» — Раймон, насмешливо хмурясь, наблюдал, как растирает монах онемевшими руками онемевшие же щиколотки, старательно шевелит пальцами ног. Встать удалось со второй попытки — однако стоял он неверно, пошатываясь, также неверно сделал пару шагов для разминки — тут монотонный рык пса стал на полтона громче, и хозяину пришлось положить ему руку на загривок, чтобы успокоить. Аймер все же предпочел снова сесть.
— На вот, попей.
— А… ему?
У монаха хватило воли не вцепиться во фляжку обеими руками, но кивнуть на товарища.
— В свой черед. Сперва ты, потом он. Тебя завяжем — его развяжем, и что свяжем, то и будет связано, а что развяжем — то развязано, пока опять не надо будет вязать. Так вот и кюре говорят, верно, Черт? Пусть полежит малость. Ты пей давай. И умойся, что ли.
— Вода еще… есть?
Странно обсуждать хозяйство с Раймоном — словно бы осведомляться у келаря о наличии вина — словно бы так и надо, это теперь их жизнь, это теперь — их монастырское, можно сказать, начальство. В недолговечном монастыре на двоих. «Не было бы у тебя никакой власти надо Мною, если бы не дано тебе свыше», вспомнилось некстати… Вот же ум проповедника, странное орудие — когда зовешь его на помощь в экзамене или перед паствой на кафедре, порою молчит, как камень, а когда не надобно — так и извергает цитаты из Писания.
— Есть вода, есть. Вина не обещаю, а вода будет.
С великим наслаждением Аймер проделал все предложенное — сперва высосал флягу едва ли не до дна, смакуя каждый глоток, потом вылил остатки в ладонь и обтер с лица начавшую подсыхать кровь. Добрый пастырь Раймон извлек из сумы яйцо, обчистил скорлупку — понимая, что Аймеру с его руками это сейчас не под силу. Голодный заглотил угощение, почти не жуя; следом — второе, и его так же жадно проводил глазами внимательный Черт. Следом пошел кусок серой лепешки — ничего вкуснее Аймер, похоже, еще не ел в своей жизни. Лишь на лепешке он вспомнил, что даже не помолился перед едой, и торопливо пробормотал над хлебом Benedic Domine, на что его страж прохладным голосом предложил не болтать и поторопиться жевать.
— И еще бы, др… то есть Раймон…
— Что еще?
— По нужде бы. Нам обоим.
— А, да, конечно. А я уж запамятовал, что вам, святым и премудрым, тоже отхожее место требуется. Ладно, свожу. Только снова по очереди. Я с тобой, а Черт — покамест — с ним… Сидеть, Черт! Сидеть, стеречь. Двинули. Заодно узнаю ответ на вопрос, которым с малого детства мучаюсь…
— Вопрос?..
— Правда ли, что кюре да монахи со дня, когда им выстригают макушку, начинают срать белыми цветочками.
Шути, шути. Только дай сходить куда следует.
Так думал Аймер, передвигая
непослушные ноги к выходу, и едва не разрыдался, увидев на краю леса апельсинный свет заката, а над собой — лоскут сумеречной синевы с неяркой еще, прозрачной звездой. Просил ведь еще один раз увидеть… И вот увидел. Дальше уже, наверно, только новое небо?Эта звезда, прозрачный камень из короны Богородицы, так и стояла у него под веками, когда братья — снова связанные, снова бок о бок в смертной колыбели из прелых листьев — шепотом читали антифоны. И ничего, что Антуан звезды не видел, не разглядел, даже не понял, о чем брат спрашивает и к чему эта мелочь; но звезда точно там была, меж пляшущих листьев, смотрела сверху вниз чистым оком, обетуя, что очень скоро будет день гнева, переплавляемый мужеством и верою в день истины. Как будто этой звездой взглянул на Аймера Господь.
— О, Аймер. Наконец я снова вижу тебя.
Аймер слегка задохнулся, открывая глаза, залитые тяжестью. Дальнюю пещеру заливал сероватый свет утра, неожиданно такой ясный, что различить можно было каждую нитку паутины, пару капель, сползавших по шершавой стене… И фигуру, стоявшую в ногах лиственного ложа, а через миг уже склонявшуюся над ним: женщину, тонкую, темную, совершенно знакомую — Аймер с изумлением отпрянул от Гильеметты-Пастушки, Раймоновой сестры. От той самой — как он сразу не догадался, как мог не понять — чей прерывистый голос звал и шептал ему от дверей в предыдущем веке. Три ночи назад, когда за ними с Антуаном пришли.
Он едва приоткрыл рот — но даже тишайшему вопросу она не позволила вырваться из его уст, запечатав их горячей ладонью. Ладонью, вкус которой — молоко или мед, или молоко и мед вместе — успели вопреки его желанию уловить Аймеровы губы.
— Тшшш… Я пришла за тобой. Я пришла тебя спасти. Ты только молчи — т-ш-ш… И делай что я скажу.
Что-то здесь было не то — непонятно, как и получилось. Они ведь с Антуаном засыпали бок о бок, на узких досках едва хватало места для двоих, а теперь ложе словно расширилось, Антуан словно отодвинулся — он по-прежнему лежал здесь, тихо сопя лицом в листья, но непонятным образом между ними теперь нашлось достаточно пространства для третьего, для человеческого тела. И это тело — гибкое, нежное и совершенно живое — уже скользнуло теплой рыбкой между ними, заставляя Аймера еще сильнее вжиматься в стену. Впрочем, сильнее было некуда, камень не их тех материалов, что прогибаются.
Ммм, попытался шепотом выдавить он сквозь ее ладонь; но Гильеметта, чьи черные волосы, в кои веки не скрытые под платком, а зачем-то распущенные по плечам, шелком скользнули по его щеке, не дала выговорить ни слова. Губы ее уже двигались возле самого Аймерова лица, и дыхание ее было как травы с гарриги, напитанные солнцем травы, о запахе которых он так мечтал, в первый раз засыпая пленником.
— Молчи и слушай меня: я люблю тебя, Аймер, я так люблю тебя, давно люблю — еще с тех самых пор, давно желаю, чтобы и ты меня полюбил…
Как он умудрился принять ее за Гильеметту? И всего-то в них было общего, что красота, горячая лангедокская красота, которую он тогда не успел — не удосужился — разглядеть в женщине, горячими руками ухватившей его за пояс, за кожаный ремень, за запястье, повторяя эти самые слова: «Люблю, так люблю, всегда хочу любить»… Значит, она была отсюда — до чего странно — хотя чего же тут странного, иначе и быть не могло. Муж выгнал ее? Сама убежала? Какая же разница теперь, но как же это было страшно — отбиваться от нее, крича страшным шепотом и пылая от стыда, отрывать от себя цепкие руки, просившие всего-то милостыни, милостыни касания. В то время как он…