Собиратель миров
Шрифт:
— Такого я ему не рассказывал.
— Значит, ты признаешь, что он узнал все от тебя.
— Это мой друг, я просил его совета. Я сомневался, как мне дальше записывать вашу историю. Это не так легко, как вы думаете. Иногда у меня опускаются руки. Я не упоминал никакого мертвого ребенка. Нет, подождите, подождите, я, кажется, догадываюсь, мертвая обезьянка, помните, которую Бёртон-сахиб сам закопал в саду, это вы мне рассказывали. Может быть, я говорил о похоронах обезьяны, согласитесь, это сумасшедшее окончание большого безумия, и для сравнения, понимаете, для сравнения сказал, что он похоронил животное словно собственного сына. Всего лишь безобидное сравнение.
— А потом, какие были потом безобидные сравнения? И кто за это в ответе. Кто?
— За что в ответе?
— За стихи этого шакала, которого ты обзываешь своим другом. В конце, мне ни разу в жизни не было так стыдно, они оканчиваются тем, что слуга отравил бубу. Потому что она отвергла его любовь, и ревность разрушила его. Он забрал ее жизнь, потому что не мог смотреть, как она лежит в объятиях его господина.
— Нет, я никогда не стал бы такое говорить. Я не стал бы даже предполагать такое. Вы запутались. История, которую рассказывал мой друг, это вовсе не ваша история. Возможно, его вдохновил мой рассказ, не буду спорить, наверняка вдохновил его, но он сделал вашу историю своей собственной.
— За мой счет.
— Да что вам за беда от болтовни какого-то манбхатта?
—
Когда Бёртон впервые о нем услышал, человек этот был похоронен под собственным именем, припечатан именем, собравшим в себе все проклятия, какие навалил на него город. Его называли бародский бастард. И только так. Было трудно представить себе, что он когда-либо носил иное имя. Это был прокаженный, с которым не хотел иметь дело ни один человек, кто хоть чуть дорожил собой. Но порой, когда уезжали все официальные переводчики, его вызывали в суд. Бастард с бравурностью исполнял задание. Он успокаивал обвиняемых, хотя они с неохотой принимали его помощь. С удивительной чуткостью реагировал на желания судьи. Местные диалекты вольно лились из него, напротив, его грамматически безупречный английский звучал так, словно он провел слишком долгое время на карантине. Что не странно, ибо помимо суда бародский бастард не имел никаких связей с британцами. Лишь на суде он пользовался английским языком, выученным у отца-ирландца, который дезертировал и зачал сына с местной женщиной по ту сторону северо-западной границы. Презрение, окружавшее когда-то отца, перешло на сына. С одной незначительной разницей. Если отец, отгородясь от проклятий, вел в общем и целом вполне счастливую жизнь, то сын оказался перед ними беззащитен. Бёртон повстречал бародского бастарда случайно на улице. Он узнал его по той дикости в одежде, о которой уже был наслышан. Никто другой не надел бы поверх длинного сари пайтхани из необработанного шелка — поношенную армейскую куртку, где дыры были заплатаны обрывками разноцветных тканей, а на голову — продырявленную дыню. Чтоб остудить мозги, как шутили. Бёртон придержал коня, чтобы двигаться с ним вровень, и заговорил на хиндустани. Тот, даже не взглянув, ответил по-английски. Бёртон упрямо продолжил на хиндустани. — Говорите со мной на английском, — грубо отрезал тот. — Почему? — Потому что я — британец. — Ты? — Бёртон поразился такой дерзости. Кто здесь только не отваживается величать себя британцем. — Ты — бастард, — сказал Бёртон, перед тем как пришпорить коня, без враждебности, но пресекая любые возражения. И подобно всем бастардам — добавил он про себя, — в тебе соединилось все самое дурное с обеих сторон. Таков закон природы, негативное пробивает себе дорогу.
Бастард решил подкрепить гипотезу Бёртона своим поведением. На день рождения королевы он объявился перед офицерским клубом и потребовал, чтобы его пустили. Все подданные Ее Величества имеют право на этот торжественный праздник. Он должен был считать себя счастливцем, что его всего лишь схватили за шиворот и выставили вон. Но бастард так просто не сдался. Вскоре в столовой раздался удивленный возглас, следом — еще один. Бог ты мой, вы только поглядите! Столпившись у окон, они уставились на прямо-таки дьявольское бесстыдство. Бастард сидел на обочине, где начинался выжженный газон. Он расстелил белую скатерть и выставил посуду, керамическую, украшенную рисунком плюща.
Никому не ведомо, где он ухитрился все это раздобыть. Из чайника с лебединой шеей он налил себе немного чая, и все отметили темный цвет, явно не тот привычный масала-чай, который пила эта братия. Он взялся за ручку большим и указательным пальцем, господи!, даже оттопырил мизинец, и, не обращая внимания на стражников, которые стояли вокруг и орали на него, неторопливо сделал первый глоток. Чашку выбили у него из рук, горячий чай — намеренно или случайно — плеснул в лицо одному из стражников. Чашка упала на землю, но не разбилась, а была раздавлена сапогами стражей, набросившихся на тщедушного человека. Бёртон и еще несколько офицеров немедленно выбежали, чтобы не дать им забить бастарда до смерти. Он лежал окровавленный, среди осколков. Никто не знал, где он обитает, а перенести его в офицерскую столовую было совершенно немыслимо. Выбежавшие офицеры некоторое время потоптались вокруг и постепенно, один за другим, вернулись к празднеству. Бёртон то и дело кидал взгляд в окно. Он не мог оставить лежать человека на улице. Срочно вызвал Наукарама и еще нескольких слуг. Они перенесли бастарда в бунгало и положили на кровать в бубукханне. Соседство обезьян вряд ли смутило бы лежащего без сознания. Бутылка старого портвейна убедила старого Хэнтингтона проверить, все ли кости целы, и сделать перевязку. На следующее утро бастард исчез.
С тех пор он больше не появлялся в суде. Свои дни он проводил на оживленных перекрестках, проповедуя истину, которую никто не понимал. Местные жители оставили его в покое, называя его с некоторой долей уважения каландар. Юродивый, которого поцеловал бог. Однажды ранним утром, в день самого важного рынка за месяц, он забрался на дерево у дороги, ведущей в город с востока, и со всей силы закричал: Duniya chordo, Jesu Christo, pakro. Har har Mahadev.Отрекитесь от мира и обратитесь к Спасителю. Да здравствует всемогущий. Все рассказчики упоминали о невероятной выносливости его голоса. Он выкрикивал эти слова, даже когда торговцы после полудня возвращались в свои деревни. Никто не осмелился бы предсказывать поведение каландара, и потому лишь британцы удивились, когда бародский бастард появился вдруг в костюме, рукава которого проглатывали его руки, а концы штанин волочились по земле. Расцветкой костюм подозрительно походил на «Юнион Джек». Облаченный во флаг Ее Величества, он гордо прохаживался весь день по Бароде, и впервые после побоев, которые навлек на себя в день рождения королевы, он рискнул пофланировать перед офицерским клубом, пока его не прогнали. Выкрикнув на прощание, что никто не посмеет его ударить, ибо это будет оскорблением для святости флага, для ценностей, трепещущих по ветру вместе с флагом. Удивление сменилось яростным негодованием, когда из Сурата пришло решение загадки. Несколько дней тому назад глубокой ночью кто-то украл государственный флаг с вышки перед въездом в военное поселение. Посланные сипаи — возмущение было все-таки не столь сильным, чтобы выгнать из тени офицеров — вскоре отыскали бастарда. Как раз вовремя, потому что он пытался прицепить обрывок флага на уличного пса, которого регулярно подкармливал. Бастарда бросили в тюрьму, и многие придерживались мнения, что это лучшее для него место пребывания до тех пор, пока он не освободит белый свет от своего присутствия. Бёртон был единственным, кто за него вступился, ко всеобщему изумлению. Бастарда следует освободить, доказывал он, поскольку тот не повинен в собственной испорченности, это подарок его родителей, который они вложили ребенку в колыбель. Вместо того чтобы поносить несчастное создание, все они должны извлечь урок из этого неаппетитного случая, а именно что кровь Запада не должна смешиваться с кровью Востока, поскольку такое смешение, господа, порвет в клочья обе стороны, как болезненно узнал это на себе наш «Юнион Джек».
II Aum Dvaimaturaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
Ему
осталось лишь заполнить последнюю лакуну. Совсем незначительную. Можно даже сказать, что все готово. Первая часть его сочинения была почти что завершена. Пожалуй, самое время позволить себе небольшую похвалу. Разве он не имел право быть довольным? Разве не получилось у него создать из Кундалини великолепного персонажа? Ее можно было без стеснения сравнить с Шакунтала, с его — с… Нет. Это уже слишком. Закружилась голова. Он не привык к таким мыслям. Осознание собственного достижения пьянило. Что же еще надо было уточнить? Остался последний вопрос, каким образом Кундалини попала в храм. Видимо, был дан обет. А когда люди дают столь неумеренные обещания? Когда они мечтают о ребенке. Да, это было самое простое и самое изящное решение. Мать Кундалини была бесплодна, и она цеплялась за молитвы, и клялась, не единожды, нет, подобные клятвы повторяются тысячу раз, словно боги глухи или страдают забывчивостью, что если у нее будут дети, она отдаст первую дочь невестой богу. Бог, услышав ее молитвы, проявил относительную щедрость. И дал ровно столько, сколько собирался потом получить. Он подарил ей единственного ребенка, дочь, и этим ребенком мать Кундалини расплатилась за подаренного ей ребенка. Вот это божественная милость! Какая блестящая находка! Голова закружилась еще сильней. Он был полностью доволен.— О тебе все спрашивают, где ты, что с тобой. Что мне говорить людям?
— Ты что, не поняла меня?
— Я не могу смотреть в лицо соседям.
— Замолчи же наконец.
— Ты все время сидишь тут, со своей бумагой и перьями, почему ты не выходишь, даже когда к нам приходит гость?
— Потому что у меня есть занятие получше.
— Да будут прокляты твои писания. Ты ни на что больше не обращаешь внимания. Ты променял семью на буквы. И это называется замечательным изобретением, которое превращает людей в отшельников, одиноких среди людей?
— Ты ничего не понимаешь, ты — ослица. Я всегда должен был записывать только то, что мне диктовали другие. Это были сухие письма, безотрадные письма. Прошение, передача прав собственности. Я формулировал их искусно, как только мог, порой немного украшал, но всегда оставался рабом чужих намерений. Я умнее этих клиентов, а был вынужден записывать их бестолковые речи. Теперь все меняется. Все уже изменилось. Неужели ты не понимаешь, как это важно?
Упаничче выждал, пока чуть не стало слишком поздно, чтобы открыть своему шишиа самое важное из того, что он вообще мог открыть чужаку. Он дождался Ночи Шивы, когда дух Бёртона от долгой бессонницы выгнулся эллипсом. Он дождался, когда окончатся чествования бога. Они возвратились в храм, после того как пронесли Шиву по трем холмам, собирая пожертвования всякий раз, когда опускали паланкин. Процессия не была единой в своих чувствах. Носильщики решительно сжимали шесты, юноши забывались в кружащемся танце, сборщик пожертвований использовал любые методы, чтобы заставить людей раскошелиться, даже грубоватые шутки. Он истекал потом, словно конферансье, измотанный, но наслаждающийся своей ролью; прочие верующие двигались по кругу вокруг носилок во все сгущающемся экстазе. Гуруджи уже приготовился ко сну. В белой нательной рубашке и пижаме. Вы слышали когда-нибудь об адвайте, мой шишиа? Он это сказал так, что Бёртону сразу представился митхайвалла, протягивающий новую сладость. Интонация была обманчива, к этому он уже привык, серьезность идет следом, на цыпочках. Адвайта означает «недвойственность». Послушайте меня, мой шишиа, и скажите потом, доводилось ли вам слышать мысль сильнее. Согласно адвайте не существует ничего, кроме единственной реальности, чье имя несущественно — бог, бесконечность, абсолют, брахман, атман, как мы пожелаем ее назвать. У этой реальности нет ни единого атрибута, которым ее можно было бы определить. На любую попытку описать ее мы должны отвечать: нет! Мы можем сказать, чем она не является, но не то, чем она является. Все, что кажется бытием, мир нашего духа и наших чувств, не что иное как абсолют под фальшивой концепцией. Единственное, что существует под этим потоком фантомов нашего Эго — истинная самость, единственное. Тат твам аси, говорит адавайта, ты есть то! Поэтому, мой шишиа, и это последнее, что я вам скажу, прежде чем мы уляжемся спать, любая мысль, которая сеет раздор, — это преступление против высшего порядка. Насилием становится уже то, когда мы смотрим друг на друга как на чужаков, когда считаем себя другими.
Упаничче лег спать. В отдалении со светлым звоном ударили друг о друга тарелки. Бхаджаны бодрствуют ночь напролет. Бёртон задремал. Он не знал, что его разбудило. Он приподнялся. Огляделся. Тела лежали почти вплотную, легкий сон покрывал весь вестибюль. Он был одним из этих тел. Легкий подъем в дыхании вселенной. Почти ничто. И насколько утешительней была мысль, что он был всем, и все было в нем. Этим людям было хорошо среди множества себе подобных, они каждую ночь спали в людском скопище, они привыкли быть одним из множества тел на неровном полу. Он прислушался. Раздался звук нового бхаджана. Другие голоса присоединились к пению, сопровождаемые возгласами восхищения и руками, вырывающимися вперед. В перерыве, на девятый удар таблы. Между тем бога остужала нежная струя воды. Такая тихая, что он мог услышать только ее глухой удар. Они часами сидели около струи. Повторяйте имя бога, посоветовал гуруджи, чтобы ваша голова не охладела, мой шишиа. Бёртон не очень хорошо понимал санскрит, литании утомили его. Его внимание, взяв лупу, переключилось на окружение. Любимый цветок божества, рассыпанный по полу, трехлистное превращение. Мозоли на ногах пуджари. Волосок, пока не поседевший, на голове гуруджи. Когда все окончилось, через шесть часов, священник перенес на верующих свои заслуги, полученные им в результате пуджры. Прагматика в вере универсальней любого свода законов. В Ночь Шивы, в предыдущую ночь и в предшествующий день, он слился с ними, его манило предположение, что можно до конца жизни стать частью этой семьи, этого места, этого ритуала. Он испугался своего желания. Пьянящего в первую минуту, пугающего, если на нем задержаться. Он встал, обошел храм вокруг, подсел к бодрствующим. Пропел с ними бхаджан, его голос был самым низким под навесом храма. На восходе солнца, омываясь в реке, он услышал, как один из молодых мужчин спросил своего друга: «Откуда появился этот фиренги? Кто знает, что он расскажет о нас у себя на родине». «А какова же его готра?» — хитро спросил друг.
Когда Бёртон дома взглянул в зеркало, то не узнал себя. Не из-за какого-то внешнего изменения, а потому что чувствовал в себе перемены.
II Aum Ishaanaputraaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Я уже объяснял тебе, что люди в Синдхе — мийя. Большинство из них. Наши алтари выглядели там совершенно неуместно. Потому что редко встречались. Признаюсь, мне было стыдно. У нас они же выглядят так естественно. Но не там. Те храмы, которые остались, находятся в гротах и пещерах, гирлянды там засохли. Одна богиня, ее звали Сингхувани, выглядела как Дурга, которая на своем льве ускакала слишком далеко на запад. Понимаю, мои слова звучат бессмысленно, но так мне казалось. Мне хотелось собрать все святыни и отнести их домой. Безумная идея, знаю. К примеру, на холмах Макли, разъеденных гробницами. Обрезанные уверяют, будто там похоронен миллион их святых. Они, конечно, преувеличивают. Миллион! Да как такое возможно!