Соблазнитель
Шрифт:
– Действительно. Однако его не умертвили. Вы помните его потрясающее равнодушие, его замечательное ощущение чуждости? Тут представлены три основные проявления шизофрении: аутизм, аффективная тупость, диссоциация. Следующие симптомы – это обман зрения, мания величия и бред отношения. Аутизм «Постороннего» прекрасен, неповторим. Или это его притупление чувств. Он даже не помнил, когда умерла его мать, вчера, сегодня или позавчера. Но время торопит, доктор Эвен. Прежде чем петух прокукарекает три раза, мы все должны исчезнуть. Вот следующая камера. Здесь живет герой «Падения».
– Да, господин Иорг, – сказал я. – Как мы помним из разного рода рассказов, когда-то это был красивый адвокат, ценящий комфорт, любящий свою профессию и радости жизни. Как он выглядит сегодня? Я цитирую: «Посыпав голову пеплом, неспешно вырываю на ней волосы и, расцарапав себе ногтями лицо, сохраняя, однако, пронзительность взгляда, стою я перед всем человечеством, перечисляя свои позорные деяния, не теряя из виду впечатление, какое я произвел, и говорю: „Я был последним негодяем“» [63] .
63
Здесь и далее перевод с французского Н. Немчиновой.
Его болезнь началась раньше: «Как раз в ту пору у меня немного расстроилось здоровье. Ничего определенного, просто какая-то подавленность, с трудом возвращалось былое хорошее настроение. Я обращался к врачам, мне прописывали всякие укрепляющие средства. Бывало, подбодришься, а потом опять
И вот в объятиях любовниц наш герой начинает испытывать равнодушие, перестает все принимать близко к сердцу. Цитирую: «Единственное глубокое чувство, которое мне случилось испытывать во всех этих любовных интригах, была благодарность, если все шло хорошо, если меня оставляли в покое и давали мне полную свободу действий».
К сожалению, процесс аффективной тупости не останавливается, а начинает углубляться. Вскоре происходит памятная сцена на мосту, когда наш герой видит падающую в реку женщину и слышит ее крик о помощи. Как он реагирует? «Я стоял неподвижно, прислушивался. Потом медленно двинулся дальше. И никого не предупредил». Итак, произошло уже патологическое притупление чувств. Он не только сам не поспешил на помощь, не позвал на помощь тонущей, но даже никому об этом не сообщил. Потом начался бред отношения, когда ему казалось, что все, даже знакомые, насмехаются и издеваются над ним. Цитирую: «Мне казалось, что каждый встречный смотрит на меня с затаенной усмешкой. В ту пору у меня даже было такое впечатление, будто им хочется дать мне подножку». И дальше: «Больше всего враждебности я встречал среди тех, с кем имел только шапочное знакомство и сам хорошенько их не знал». А позже последовала мания величия. Больному тогда кажется, что он призван осуществить великие цели, им руководят могущественные силы, которые открыли ему – единственному и избранному – какую-то истину. Цитирую: «Однако мне сначала нужно было привести в порядок свои открытия и уладить дело с насмешками моих современников. С того вечера, когда меня позвали к ответу – а ведь меня действительно позвали, – я обязан был ответить или по крайней мере поискать ответ». А потом он кричит: «Ибо я – начало и конец, я возвещаю закон». И дальше: «Во всяком случае, я несколько недель исполнял обязанности папы Римского, и притом самым серьезным образом». И дальше: «Да вы и не очень-то доверяйте моему волнению, моему умилению и бредовым моим речам. Они целенаправленны». Появляются также и обманы зрения. Во время путешествия на пароходе он отмечает: «Вдруг вдали на поверхности синевато-серых волн я заметил черную точку. Я сразу отвел глаза, сердце у меня забилось. Когда я снова заставил себя посмотреть в ту сторону, черная точка куда-то исчезла».
В жизнь адвоката Кламанса болезнь вселяет страх и беспорядок. Он переезжает в бедную каморку без кастрюль и мебели, перестает читать. Впадает в крайний аутизм. Он начинает жить только для себя и исключительно собой, в своем замкнутом мире, стремится к полной изоляции, ему уже не нужны контакты с другими людьми, и он не хочет соприкасаться ни с чем. О чем он мечтает? «Мне хочется крепко замкнуть ворота моего маленького мирка, где я и царь, и папа Римский, и судья».
– Дамы и господа, – сказал Иорг, – здесь мы имеем подробно описанный процесс шизофрении. Если бы это сделал врач, описание оказалось бы в архиве той или другой больницы среди десятков тысяч подобных документов. Но этим случаем занялся Альбер Камю и придал ему значение огромной метафоры. Здесь мы, дамы и господа, должны на что-то решиться. Или мы согласимся с тем, что мир психически больных людей лучше, мудрее, истиннее нашего и тогда мы не будем их лечить в психиатрических больницах, или все же будем их лечить, поскольку наше видение более верно и совершенно. Давайте условимся еще об одном: либо мы отрицаем психиатрию и тогда, когда нам придется судить людей за преступление, не будем вызывать психиатров, чтобы они вникли в мотивы человеческих поступков, и запретим им влиять на приговоры подобными заключениями: «Этот человек не может быть подвергнут наказанию, поскольку он не понимал, что делает, он психически болен». А раз так, раз он не понимал, что делает, то почему мы должны считать, что он знает, о чем говорит? И к тому же излагает какую-то важную для нас истину? Разве что мы верим, будто устами сумасшедшего говорит какое-то высшее существо: Бог или кто-то в этом роде. Тогда давайте встанем на колени перед судьей – кающимся грешником, пусть он будет для нас королем и папой. Каждый врач-психиатр может рассказать писателям и критикам историю десятков подобных «падений», вызванных психической болезнью. Прекрасный адвокат, врач, инженер на вершине славы и богатства, опускается и деградирует в социальном смысле. Вся современная психиатрическая наука посвящена как раз борьбе за возвращение этих, часто очень способных людей, в нормальное общество. Бред человека в горячке, хотя иногда и кажется нам логичным и в художественном смысле интересным, остается всего лишь бредом, ибо вызван он не сознанием, а бессознательностью. Маленький ребенок иногда может «открыть» нам какую-то великую истину, психически больной может неожиданно высказать необыкновенно точное наблюдение, но нужно помнить, что это случилось в известной степени без участия их сознания, и лишь нам, нормальным людям, кажется новым и удачным. Это мы, фильтруя высказывания через сумму своих знаний и опыта, оцениваем их «правильность» или «новаторский характер».
Иорг продолжал:
– Довольно интересной бывает речь шизофреников. У больных шизофренией людей формы речи бывают самые удивительные. Есть и такие, язык которых не вступает в противоречие с правилами нормативного языка, он отличается лишь содержанием сказанного, выражающего параноидальный либо магический тип мышления. Существуют больные, которые создают свой собственный язык, пародирующий языковой материал, полученный в результате своего индивидуального развития. Самым частым типом деформации в диссоциированных текстах являются словесные неоморфизмы, криптологизмы, неоглоссы. Примером первого типа может служить все творчество Стриндберга, а особенно его автобиографические произведения, среди них «Инферно», являющееся просто прямой записью психопатических переживаний. Согласно эстетике Морьера стиль Стриндберга является параноидальным, в нем появляется патологическое усиление индивидуального, символического восприятия представлений. Зато в качестве примера второго типа языка шизофреников можно рассматривать произведения Сведенборга. Для него каждая гласная и согласная имели символическое значение. Также и Жерар де Нерваль, который всю жизнь страдал от рассеянного психоза, является творцом диссоциированного языка: он дал начало таким литературным направлениям, как дадаизм и сюрреализм. Конечно, это не значит, что дадаисты или сюрреалисты были безумцами. Они просто сознательно приняли стиль гебефренической [64] и шизофренической речи, чтобы развлечь читателей.
64
Гебефрения (от греч. hebe – юность, phren – ум) – одна из форм шизофрении, развивается в период полового созревания; для нее характерна, в частности, нарочитая дурашливость поведения.
А творчество Джойса? Его язык полон причудливой символики, галлюцинаторных сцен, далеких ассоциаций, течением мысли напоминающих сны и видения у больных шизофренией. У него часто встречаются неологизмы, словесная смесь из далеких по смыслу понятий или слов, взятых из разных языков, особенно в «Finnegane Wake» [65] .
Известно, что дочь Джойса болела шизофренией и, как пишет сам Джойс, она говорила на странном, непонятном для окружающих языке. Но, по его словам, он прекрасно ее понимал. И психопатический мир переживаний его дочери вдохновил Джойса написать «Finnegane Wake», над которым критики ломают себе сейчас головы. И смогут это делать до скончания мира, расшифровывая криптологизмы и неоглоссы, находя в них постоянно новый подспудный и тайный смысл. Ибо когда
больной шизофренией простолюдин, стремясь отогнать от себя мучающих его дьяволов, кричит на своем шизофреническом языке какие-то непонятные слова, – никто на него не обращает внимания. Зато если на подобном языке начинает говорить великий художник, каждый готов себя увековечить комментарием к его словам либо кодом к его удивительному языку. Ну, если бы только этим все и ограничивалось. Нам пытаются внушить, что язык больных более точен, совершенен по сравнению с языком нормальных людей. Быть шизофреником, иметь его удивительное видение мира, пользоваться его диссоциированным языком стало заветной мечтой некоторых художников. Нас радует это явление, дамы и господа. Со всего мира великие авторы прибывают к нам, чтобы искать своих героев. Очень хорошо, что так называемый нормальный человек отошел на второй план и что его забыли. Итак, дамы и господа, я подвожу итоги: существуют два литературных направления – изображение психически больного человека в столкновении с нормальным обществом и второе направление: столкновение нормального человека с ненормальным обществом или с ненормальной ситуацией. Первое направление стало в настоящее время доминирующим, и его с успехом разрабатывают литераторы. Достаточно вывести психически больного человека на улицу современного города, в контору, на фабрику, в салон, на пляж, как сразу же появится множество более или менее драматических и забавных ситуаций. Разработка второго направления кажется несколько более трудной, поэтому писатели так охотно обращаются к годам оккупации, к жизни в концлагерях, к годам фашизма. Гитлеровская Германия была параноидальной, ненормальной, положение в лагере было похоже на кошмарный сон шизофреника. И вот туда вводят нормального человека: он страдает, любит. Столкновение его нормальности с этим кошмарным миром также дает прекрасный художественный эффект.65
«Пробуждение Финнеджина» (англ.)
Труднее всего показать нормального человека в нормальном обществе. Художник в таком случае должен создавать ситуации крайние, необыкновенные, чем и достигает драматизма. Однако такого рода творчеством могут заниматься лишь очень образованные писатели, имеющие самые полные знания о человеке и о мире. Вот кто-то кого-то переехал на шоссе. Вот рядом с нами, в соседней квартире, убили человека. Вот где-то произошел пожар. Вот чей-то ребенок попал под машину. Вот умирает близкий нам человек. Вот ты узнала об измене собственного мужа. Вот твой сын оказывается вором. Вот перед тобой стоит выбор – либо смириться с явным произволом, либо бороться за справедливость. Сотни неожиданных, необыкновенных ситуаций. Не важно, как поступит больной человек, когда на шоссе задавит прохожего; важно, как будет себя вести так называемый нормальный человек.
– Дамы и господа, – продолжал Иорг. – Много лет назад литература выполняла различные функции. Он учила порядочной жизни, как рожать и воспитывать детей, географии и медицине, знанию трав, образу жизни и мышления, борьбе с колдуньями и общению с духами. Литература бывала также концепцией судьбы и исследованием человека, историей величия и падения личности, а также общественных групп и классов. Сегодня от нее уже ничего не требуют. Ей не надо воспитывать – дидактизм, отвергнутый и высмеянный, перешел на второй план литературы, в книги для детей и юношества. Ей не надо никого учить – для этого существуют научно-популярные книги. Ей не надо ни за что бороться, указывать истины, потому что истины относительны или диалектически меняются. Ей не надо развлекать, для этого выпускается так называемая «легкая» литература. Художественная литература напоминает мешок, в который можно все бросить и все вынуть без всякой последовательности и ответственности. Современный роман не обязан иметь ни конструкции, ни фабулы, не должен рассказывать о конкретном человеке или конкретном мире, он может существовать без героя или с героем, который сначала может появиться как мужчина, чтобы через какое-то время стать женщиной. Роман может быть монологом или диалогом, может быть фрагментом выдуманного мира. Он вообще не обязан чем-то быть, в крайнем случае просто набором слов. Может быть собой, но и своим отрицанием, собственным «эго» и собственным «анти». Поэтому люди отворачиваются от художественной литературы и обращаются к литературе факта, которая представляет хоть какую-то концепцию человека и его судьбы. Они читают дневники и мемуары реально существующих людей, жадно слушают их излияния. Им нужна какая-то индивидуальная или коллективная истина, они хотят извлечь пользу из чужой жизни.
Я услышал далекие отзвуки колоколов. Возможно, они призывали к заутрене?
– Почему литературные критики так не любят моего героя? – спросил я Ганса Иорга.
– Естественно, ведь он профессионал.
– Я не совсем понимаю.
– Во всех искусствах, а любовь ведь тоже является искусством, критики ценят только дилетантство. Обратили ли вы внимание, что они, как Мессию, ждут любой «самородный талант»? Вспомните, с какой иронией критики подходят к каждому профессиональному писателю или режиссеру, говорят «этот старый ремесленник». Профессионализм в искусстве им постоянно кажется подозрительным. Они не знают, что на одного гения должна работать сотня профессионалов, а гении рождаются только в тех странах, где высоко ценится художественное ремесло. Гений должен тоже стартовать с какого-то уровня. Если кто-то захотел бы полететь на Юпитер, то ему придется начать полет не с Земли, а с Луны. Между современной критикой и читателем существует все увеличивающаяся пропасть, потому что рядовой современный человек ценит прежде всего профессионализм. Когда он болен, то любит обращаться к врачу-специалисту, когда у него сломается автомобиль, то предпочитает, чтобы гайки ему привернул хороший слесарь. Он хотел бы быть уверен, что автор знает, как делаются книги, что он закончил сколько-то там факультетов, знает сколько-то языков и состряпал вещицу как можно лучше. Даже если он видит убийцу или бандита, то любит, чтобы это был профессиональный бандит, а не какой-то там любитель, действующий спонтанно и случайно. Точно такое же отношение было бы, если бы ему предоставили возможность видеть на экране соблазнителя. Заинтересовал бы его скулящий любитель или, может, он с увлечением следил бы за похождениями профессионала, который знает, как надо подойти к женщине? Зритель думает: донжуанов-любителей и так полно вокруг, в учреждении или на фабрике, лучше уж смотреть на специалиста за работой. И вы ему показали профессионала. Правда, дело осложняется тем, что вы в какой-то момент испугались. Почему вы не закончили истории с Ингрид, с этой женщиной-полицейским из Франкфурта?
– Приехал Петр и отклонил это предложение.
– Не обманывайте самого себя. Вы собирались показать, как действует профессионал, поскольку предыдущая история, с Ритой, была всего лишь первой пробой. Но когда ее раскритиковали, вы тут же отступили. Впрочем, давайте проанализируем этот вопрос в контексте традиции. Существует ли какой-нибудь прототип соблазнителя? Казанова и Дон Жуан и больше никого, друг мой. Хотя Казанова никогда не был соблазнителем в полном смысле этого слова, а просто авантюристом, который через женщин старался либо добыть деньги, влияние, либо выйти целым и невредимым из какой-нибудь аферы. Выходит, Казанова отпадает, ибо его в действительности женщины не очень-то интересовали. То же самое и с Дон Жуаном, которого, впрочем, на самом деле просто не было. Правда, один испанский дворянин, Мигель де Монара, родившийся в Севилье в 1625 году, так вжился в этот образ, что многие авторы путают его с мифической фигурой, тем самым доказывая свое невежество. Еще до знаменитого «Дон Жуана» Мольера два итальянских писателя сочиняют комедию под названием «Каменный гость», а чуть позже два француза, Доримон и Вилье, создают пьесу «Каменный пир, или Греховный сын». Проблемой Дон Жуана занимались также романтики – Байрон, Граббе и Николе Во. Он интересовал Пушкина и Толстого, Бальзака, Мериме, Дюма, Бодлера, Ростана, Монтерлана, Дени де Ружмона. Занялся им и Теофиль Готье в своей знаменитой «Commйdie de la mort» [66] , а также Анри Лаведан в пьесе «Маркиз де Приола».
66
«Комедия смерти» (фр.)