Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге
Шрифт:
— Вот, милок, пожалуйте. Ваша-то небось любит такие! — с усмешкой сунула ему букетик цветочница.
— Сколько? — спросил он, напрасно надеясь, что зашумевшая кровь не прильет к щекам.
Грубая, но добродушная цветочница на миг задумалась.
— Шесть пенсов. — Он заплатил бы и шиллинг, который она чуть было не потребовала. «Как была дурой, так и осталась!» — выругала себя цветочница, пряча деньги в карман.
Великолепным жестом он преподнес незнакомке цветы и смотрел, как она прикалывает их к блузке, и белка на дорожке тоже следила за ней, склонив голову набок и гадая, в чем ценность припаса, который так оберегают. Слов благодарности он не услышал, но, когда она повернулась к нему, в ее глазах стояли слезы, а маленькая ручка в бежевой перчатке коснулась его руки. Он взял ее обеими руками
Перчатки, уже старенькие и чиненые, умиляли его, он радовался, что они лайковые. Будь они нитяными, как у девушек ее круга, при мысли о том, чтобы прижаться к ним губами, его могло и передернуть. Ему нравились ее аккуратные коричневые ботинки — должно быть, дорогие, потому что и теперь, будучи изрядно поношенными, сохраняли форму. Нравились и узкие оборки нижней юбки, безукоризненно чистые и опрятно подшитые, и туго натянутые простые чулки под подолом облегающего платья. Как часто ему попадались девушки, одетые ярко и вызывающе, но с обветренными руками, не знающими перчаток, и в разношенной обуви! Среди них встречались и миловидные, достаточно привлекательные для тех, кто непривередлив и ценит общее впечатление, не замечая мелочей.
Он любил ее голос, не похожий на визгливые голоса, которые обрушивались на него как удар хлыста, когда мимо со смехом и болтовней проходили парочки; любил стремительную грациозность движений, воскрешающую в его памяти холмы и ручьи. Маленькими коричневыми ботинками, бежевыми перчатками и платьем более темного оттенка коричневого она удивительно напоминала лань. Робкий взор, быстрота движений, которые не всегда удавалось уловить, неизменная и непобедимая боязливость, нервическое подрагивание конечностей, словно всегда готовых к бегству… Однажды он так и назвал ее. Никому из них и в голову не пришло обменяться именами — они казались несущественными.
— Моя маленькая коричневая лань, — прошептал он, — мне все время кажется, что ты вдруг топнешь копытцами и умчишься прочь…
Она засмеялась и придвинулась ближе, и это движение тоже напомнило ему лань. В детстве он часто наблюдал за ними среди холмов, стараясь подкрасться поближе.
Оказалось, между ними немало общего. Хоть у него и осталось несколько дальних родственников на севере, в остальном оба были одиноки и не могли рассчитывать ни на какую поддержку. Как и у него, ее жилье состояло из единственной комнаты — «вон там», говорила она, движением маленькой ручки в бежевой перчатке очерчивая весь северо-западный район, и точного адреса он не спрашивал.
Вообразить, где она живет, не составляло труда: на какой-нибудь убогой, пахнущей затхлостью улочке по соседству с Лиссон-Гроув или еще дальше, у Хэрроу-роуд. Он предпочитал прощаться с ней возле окружной аллеи, откуда открывался умиротворяющий вид на прекрасные деревья и величественные особняки, и долго провожал взглядом тонкую ланью фигурку, растворяющуюся в сумерках.
Она не знала ни друзей, ни родных, кроме бледной, похожей на девочку матери, умершей вскоре после их переезда в Лондон. Престарелая домовладелица не выставила ее, а предложила помогать ей по хозяйству, а когда этого пристанища она лишилась, добросердечные люди из жалости нашли ей другую работу. Сравнительно легкая и хорошо оплачиваемая, эта работа имела свои недостатки — такой вывод он сделал, услышав, как она замолкает, уклоняясь от дальнейших расспросов. Она объяснила только, что некоторое время искала себе другое занятие, но оказалось, что без помощи и средств это нелегко. В сущности, ей не на что сетовать, кроме… Она замолчала, вдруг сжала руки в перчатках, и он, заметив страдание в ее глазах, поспешил заговорить о другом.
Ничего, он вызволит ее. Ему нравилось тешить себя мыслью о том, как он протянет руку помощи этому хрупкому, слабому созданию, рядом с которым чувствовал себя таким сильным. Всю жизнь быть конторским клерком он не намерен. Он будет писать стихи, романы, пьесы. Ему уже случалось зарабатывать таким трудом. Он поверял ей свои надежды, и ее твердая вера в него вселяла отвагу. Однажды вечером, найдя скамью в уединенной аллее, он почитал спутнице кое-что из своего. И она прониклась. В смешных местах у нее невольно вырывался смешок, а когда его голос дрогнул и вставший в горле ком помешал продолжать,
он взглянул на нее и увидел в глазах влажный блеск слез. Так он впервые познал вкус взаимопонимания.Вслед за весной пришло лето. А потом однажды вечером произошло важное событие. Поначалу он никак не мог понять, что в ней изменилось: казалось, от нее исходит некий тонкий аромат, а сама она держится с большим достоинством, чем прежде. Только когда он пожимал ей руку на прощание, он понял, в чем дело. На ней были новые перчатки, все того же бежевого цвета, как и прежние, но гладкие, мягкие и прохладные. Они без единой морщинки облегали руки, подчеркивая их изящество и тонкость.
Сумеречный свет почти померк, и, если не считать широкой спины удаляющегося полицейского, окружная аллея была полностью в их распоряжении. Во внезапном порыве он встал на колено, как в исторических романах, пьесах, а иногда и в жизни, и приник к маленькой ручке в бежевой перчатке длинным и страстным поцелуем. Звук приближающихся шагов заставил его вскочить. Она не сдвинулась с места, но задрожала всем телом, а в глазах отразилось чувство, близкое к ужасу. Шаги все приближались, но тот, кто издавал их, еще скрывался за поворотом аллеи. Стремительно, молча она обвила его шею обеими руками и поцеловала его. Поцелуй был странно-холодным и вместе с тем неистовым, а потом она, не проронив ни слова, повернулась и пошла прочь. Он провожал ее взглядом до Ганноверских ворот, но она так и не оглянулась.
Этот поцелуй встал между ними как преграда. Когда они встретились на следующий день, она улыбнулась, как всегда, но в глазах притаился страх, а когда он сел рядом и попытался взять ее за руку, она отпрянула быстрым, бессознательным движением. Оно вновь пробудило в нем воспоминания о холмах и ручьях, где лани с кроткими глазами, отбившиеся от стада, порой подпускали его к себе, а когда он протягивал руку, чтобы погладить их, с трепетом отскакивали в сторону.
— Ты всегда носишь перчатки? — однажды вечером спустя некоторое время спросил он.
— Да, — она понизила голос, — на улице — всегда.
— Но мы же не на улице, — принялся убеждать он, — мы в парке. Не хочешь их снять?
Ее взгляд из-под нахмуренных бровей был продолжительным, испытующим. В тот раз она не ответила, но на обратном пути села на ближайшую к воротам скамью и жестом предложила ему сесть рядом. Потом молча стянула бежевые перчатки и отложила. Так он в первый раз увидел ее руки.
Если бы он, взглянув в ту минуту на нее, увидел, как умирает в ней слабая надежда, понял, с какой безмолвной мукой следят за ним ее глаза, то попытался бы скрыть брезгливость, физическое отвращение, так отчетливо проступившие на его лице, проявившиеся в невольном движении, которым он отстранился. Руки были маленькие, красиво очерченные, но сплошь в ожогах, как от каленого железа, в багровых, воспаленных волдырях, со стертыми ногтями.
— Надо было показать их раньше, — сказала она просто, надевая перчатки. — Мне следовало догадаться.
Он попытался утешить ее, но фразы выходили обрывистыми и бессмысленными.
Это от работы, объяснила она на ходу. Вот такими со временем делаются от нее руки. Жаль, что раньше она об этом не знала. А теперь… Теперь уж ничего не поделаешь.
Они расстались возле Ганноверских ворот, но сегодня он не провожал ее взглядом, как делал всегда, пока она не махала ему на прощание, перед тем как скрыться; он так и не узнал, оборачивалась она или нет.
На следующий вечер в парк он не пришел. Десятки раз ноги сами несли его к воротам, но внезапно он спохватывался, торопливо уходил прочь и мерил шагами убогие улицы, нелепо натыкаясь на прохожих. Бледное милое лицо, стройная фигурка нимфы, маленькие коричневые ботинки упорно взывали к нему. Если бы только их зов заглушил ужас перед ее руками! Человек искусства, он содрогался при одном воспоминании о них. Ему всегда представлялось, что под гладкими, аккуратными перчатками скрываются изящные руки, и он не мог дождаться, когда наконец покроет их ласками и поцелуями. Можно ли забыть об увиденном, смириться с ним? Надо подумать, но сначала — покинуть эти многолюдные улицы, где чужие лица словно потешаются над ним. Он вспомнил, что парламент как раз завершил работу, — значит, дел в конторе поубавится. Пожалуй, самое время просить об отпуске. Завтра же. И его отпустили.