Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон
Шрифт:
— Я вот тебе дам «без ума-понятиев». А свечу черную тоже он притащил и перед иконой поставил?
— А свечу, касатик ты наш, прохожий монах забыл. Мне какую свечку ни жечь, абы свет был.
Викентий притушил черную свечу.
— Ох, хитра ты, бабка!..
— И то, есть это во мне. — Фетинья смиренно передернула коротким носом. — А и в ком хитрости нету, батюшка?
— Ты в бога-то веруешь ли?
— Батюшка, ай я нехристь, ай у меня хрестьянского имени нету? — ужаснулась старуха.
— Ахх-ха! — загрохотал Павша. — Травка-муравка, серая кобылка,
— Замолчи! — прикрикнула на него Фетинья.
— Ну, вот что, бабка. Тебе в губернию придется ехать.
— В губернию? — ахнула бабка. — Ай в тюрьму меня закатать хочешь, безвинную?
— Перестань! Вот тебе десятка. Поедешь в Тамбов, явишься на архиерейское подворье, к архиерею, поняла?
— Поняла, поняла. Оссподи, да за что же меня к архиерею-то?
— Слушай. Скажешь там, что вызвана владыкой. Он болен, животом мучается. Доктора не вылечили, хочет знахарку попробовать. — Викентий усмехнулся. — Я ему о тебе сказал, и вот десятка от него — тебе на дорогу.
— Оссподи, свет ты наш… Ввек не забуду! Уж кого-кого, а тебя от любой беды-немочи спасу. Дай ручку поцеловать, милостивец. Я его враз вылечу, владыку-то. В таком деле надо в живот кислое вогнать, аль кислое из него убрать. Павша, дурак, кланяйся милостивцу.
Фетинья, изловчившись, поймала и облобызала руку Викентия. Павша, сидя на полу, безумно хохотал.
Этот день был началом блистательной карьеры бабки Фетиньи.
Возвышение ее, о котором ни Викентий, рекомендуя бабку преосвященному Георгию, ни сам владыка, ни тем более бабка не помышляли, произошло при следующих, почти невероятных обстоятельствах: Фетинья вылечила архиерея травами и ей одной известными настойками.
Владыка рассказывал об искусстве Фетиньи направо и налево.
Известная тамбовская барыня, статс-дама Нарышкина, в очередном письме своему давнему приятелю Константину Петровичу Победоносцеву упомянула о бабке, обладавшей чудесным даром лечения старинными народными средствами. Победоносцев, зная, что его бывший воспитанник, а ныне император Николай, мучается головными болями от удара шашкой, полученного в Японии, насторожился. Профессора не помогали царю: быть может, поможет народный лекарь? Он написал тамбовскому архиерею, требуя точных сведений. Архиерей дал Фетинье отличную рекомендацию.
Вслед за тем в Тамбов прибыло спешное распоряжение: тамбовскому архиерею прибыть незамедлительно в Петербург вместе с бабкой.
Когда Фетинья узнала, куда она вознеслась, ее чуть не хватил кондрашка. Она побежала к Луке Лукичу (были у них какие-то дела в молодости). Лука Лукич сказал, что думать тут нечего, ехать надо, и заставил бабку дать перед иконой клятву, что, если в самом деле Фетинья достигнет царских палат, она упросит государя принять и выслушать Луку Лукича.
— Я вслед за тобой поеду к Питер, — сказал Лука Лукич. — Ты разыщи меня на постоялом дворе. — Он подробно рассказал Фетинье, где она сможет найти его в столице. — Ежели миру поможешь, за нами дело не станет, понятно?
Глаза
Фетиньи блеснули: деньги она любила.— Сочтемся, — проговорила она смиренно.
— А не сделаешь по-моему, со света тебя сживу, попа на тебя натравлю…
В селе пустили слух, что бабку снова вызвали к кому-то в Тамбов.
Тем же вечером Лука Лукич послал Петра к Викентию: пришел бы, дескать, после ужина на погост — есть о чем поговорить.
У попа и Луки Лукича установился обычай: как только после вешних вод подсохнет земля, сходиться на кладбище, уединяться там и предаваться сердечным беседам.
Кладбище! Вот единственное, что украшало Дворики.
Вынесенное далеко за околицу, окруженное валом, поросшим мелким кустарником, оно занимало огромную площадь.
Тут нашли последний приют забитые кнутами Улусовых, растерзанные их собаками и множество других, вечно голодных, вечно несчастных, вечно усталых.
Все кладбище заросло сиренью. Трудно пробраться через нее. Лука Лукич бахвалился, что сирень — его дело, что первый куст посажен им, а в каком году, этого он уже не помнит.
Боже мой, что делалось здесь в весеннюю пору, когда расцветала сирень! Все вокруг было пропитано чудесными ароматами, дышалось тогда легко, и сладко кружилась голова — от запаха ли сирени, от весеннего ли воздуха, от зеленей ли, ковром раскинувшихся вокруг и до самого горизонта.
В мае сюда прилетали соловьи и в теплые ночи такую заводили трель, что хоть до рассвета не спи — слушай, вздыхай, вспоминай молодые годы. В эту сиреневую пору в поздние часы на кладбище собиралась молодежь. Она не боялась ни мертвецов, ни Луки Лукича: он частенько ночевал в кладбищенской сторожке. Впрочем, он не был против того, чтобы ночные гуляки целовали девок на могильных холмах.
— Нехай целуются, — говаривал он, — нехай милуются, от того покойникам хуже не будет! Нехай любятся — все равно и им не миновать земляного терема, тесового гроба.
Луна сияла над сторожкой, заливая кладбище ровным светом, где-то вдали слышались смех, приглушенный разговор.
— Хорошо тут, Лука Лукич! — начинал разговор Викентий. — Люблю я этот уголок.
— Э-эх, батюшка, сколько тут жизней зачалось и сколько кончилось, боже праведный! А я вот, старый колдун, никак не помру. Во мне самом иной раз по веснам хмель бродит. Забегает одна солдатка… «Я, — говорит, — Лука Лукич, больно люблю слушать соловьев…» Ну, послушает птичек, понюхает сирень, оно и того… И мне на пользу, и ей утеха.
Лука Лукич хохотал во всю глотку, и тихо смеялся Викентий.
— Эххе-хе! Сирень, отец Викентий, колдовское растение. Я первый-то куст заколдовал, чтобы дух от нее шел скоромный. А я скоромный человек, батюшка, все скоромное люблю, чего греха таить. Сколько я этого мяса — коровьего, бараньего, свиного и бабьего сожрал, того счесть невозможно! Ей богу, я бы еще годков сто пожил. Ты, батюшка, помолись богу, ты ему скажи, чтобы не спешил меня к себе призывать, мало ли у него там стариков?