Собрание сочинений в 4 томах. Том 3. Закономерность
Шрифт:
— Помню, — угрюмо сказал Митя. — Мы его матросом звали.
— Вот он узнает, что ты в городе живешь, и прикажет тебя выгнать. Он ведь твоего батьку терпеть не может.
— А я не уйду, — мрачно посопев, сказал Митя.
— Как не уйдешь? Погонят — уйдешь.
— К беспризорникам убегу. Они не дадут.
— А-а! Ну, это выход. Только я слышал, он собирается всех беспризорников выловить и в детдома отправить, будешь там горох жрать.
— А раньше-то?
— Вот тебе и раньше. Он злой, твой дядька, ух, злющий…
— Я его…
— Ну, будет глупости пороть. Дурак! Пойди воды принеси.
Митя, шаркая тяжелыми, с чужих ног, башмаками, побрел во двор.
К вечеру, когда Лев ушел, Митя запер мастерскую и вышел во двор. Делать было нечего. Он перелистал букварь, привезенный с собой из Двориков. Но в букваре все было известно наизусть.
Митя любил, когда в мастерскую приходил Джонни. Уж этот никогда не явится с пустыми руками: то конфетку принесет, то карандаш или рогатку.
Недавно пообещал принести пугач и книжку. Но дни идут, а Джонни все нет.
Митя прилег на диван в темной комнатке и стал мечтать о пугаче и книжке. Это будет здорово, если Джонни не натрепался. Лев Никитич обещал, как приехали, отдать в школу. Ерунда! На кого останется мастерская, ежели я пойду в школу? Сейчас хозяин о школе и не заикается. Вот хорошо бы завести такую пилку, что продают на базаре, и выпиливать рамки. Матери можно рамку послать. Она туда вклеит портрет отца, он прислал из Польши. Портрет важный: Петр Иванович, поседевший, но еще молодцеватый, стоит, вытянувшись, словно на параде. На груди медаль. Мама сказала, что медаль не нашенская… Вот бы мне эту медаль! Хотя на кой она сдалась мне? Еще увидят и отнимут. Скажут — упер… Вот Джонни принесет пугач, тогда… и книжку хорошо бы с картинками… теперь дома тепло, сверчки… Этот рябой смеется. Ужо я ему…
Из умывальника в таз капала вода, равномерно, монотонно: кап-п… и потом снова — кап-п… принесет пугач… кап-п… я ужо ему… кап-п… Митя уснул.
Проснулся он от стука в дверь. Ему показалось, что это дядя Сергей явился за ним.
Он закричал… и пришел в себя.
Был вечер, холодно, кто-то дубасил в дверь. Митя пошел открывать, — нет, это был не дядя Сергей. Незнакомый человек, в очках, улыбаясь, щуря глаза, смотрел на зевавшего парнишку.
— Спал?
— Спал.
— Стало быть, я разбудил! А что это ты так верещал?
— Испужался. Сон приснился.
— Бывает. Я снов ужасно боюсь. Хозяин твой где?
— Дома.
— А меня сюда послали. Ты у него в услужении?
— Ага.
— Поспать где найдется?
— Найдется. А ты, дед, не вор?
— Эк ты какой глупой! Разве такие воры бывают? Погляди-кось на меня, а?
Старик на вора не походил. Был он одет в черную рубаху, такие же брюки и высокие сапоги. Митя успокоился.
— А то я боюсь, — признался он.
— Ну, теперь мы тут с тобой вдвоем жить будем. Не бойся. На дуде играть можешь?
— Не-е. Из рогатки стреляю.
— Из рогатки, брат, и я умею. А ты на дуде попробуй поиграть.
Дед вынул из кармана дудочку, прищурил левый глаз, приставил дудку ко рту, пальцы его забегали по дырочкам, и Митя услышал «Камаринского».
Дед играл и пристукивал каблуками.
— Вот это здорово! — похвалил он самого себя и спрятал дудочку.
— Как тебя зовут, малец?
— Митя. А тебя?
— А меня Карп Петров, Петрович. Хозяин твой кличется Львом?
— Ага.
— Фамилию я его забыл, мудреная фамилия. А дай мне, парень, хлебнуть воды.
Это был для Мити первый вечер, промчавшийся стремительно.
Петрович, лежа на полу рядом с диваном, успел рассказать Мите множество сказок и прибауток.
Митя поведал ему свою историю.
Петрович долго вздыхал и щелкал языком.
— Эк она какая, жизня-то! Поди ты! Никого им не жалко! А мне всех жалко. И береза так жалобно колышется да стонет, когда ее рубят. Сердце тоской исходит, на нее глядючи. Или вон пташек бьют… И пташек мне жалко, ой, жалко, парень. Господне творение — пташка-то! Все господне творение, и все желает жизню пройтить весело. А тут — чик, и кончила пташечка свои песни. Рука-то человеческая какая беспощадная, а? Не дрогнет! По мне — хоть бы и лес не рубили, и цветов не рвали — мне, милой, все жалко! И человек растет, к солнцу тянется, и дерево, и, скажем, скотинка, все воздуху глотнуть хочут. Да, господи, да неужели воздуху или там земли не хватит для всех? А ты ходи бочком, бочком, не подевай никого, ан и тебя не заденут. Поставили бы меня царем земным, я бы им и сказал, людям-то: дескать, люди милые, чего суетитесь? Чего мечетесь? Потише живите. Тихохонько живите. Мир-то, господи, какой большой. Шум то, зачем он? Я вот, поверишь, Митенька, шестой десяток годков хожу по миру и никого не обижаю. Никого не трогаю. Вот и сейчас
легкость такая на душе — хоть вставай и пой псалмы. Я псалмы очень уважаю. Легкое пение. Я ведь, Митюня, все дороги исходил. Я на все руки: и водопроводчиком был, и пекарем, и каменщиком. Во как! И в монахах побывал. В монашеской печатне послух нес. А потом ушел оттуда, воздух там тяжкой, злобной, мира там нет. Мир, парень мой, в сердце нашем, вот где он, мир-то! Печатное дело — мирное дело, вот я его и полюбил. Стоишь это, подбираешь буковку к буковке, буковку к буковке, глянь — слово получилось. А слово-то, по Писанию, что означает? Слово бе бог. То-то и оно. Свечка горит, темень в углах, а ты стоишь и буковки подкладываешь. Сколько слов-то я сложил за тридцать лет, подсчитай, а? И с кем я не был дружен? Мне что? Мне все — люди! Я никого не обижаю, и меня любят, хе-хе-хе! Петрович, дескать, светлая душа! А один раз я воевал, Митенька, вот те Христос! У господина Колчака. Ты о таком, поди, и не слыхал? Он в Сибири воевал, огромадную собрал армию. И меня туда же. Ну-ка, говорит, старичок, воюй! Иду это я как-то по лесу, глянь, человек лежит. А на шапке у него звезда. Ну, думаю, значит, красный. И как жалобно просит: пи-ить, пи-ить. Как птичка: пиить, пиить! А где я ему пить возьму, ты подумай? Постоял я над ним, поплакал, жалко мне его было! Сердешный! Пи-ить, пить дай — тянет. Умирай, говорю, ясынька, господь, говорю, твою душеньку с лаской примет. Так и ушел, иду да плачу, иду да слезы лью.— А что ж ты ему водички не дал?
— Да где бы я ему взял? Ну, где? У меня в баклажке была водица, так ведь я живой, а он почитай что мертвой. Ему все равно господь смерть пошлет. Вот как! А потом я у господина Савинкова работал. Знавал я его, Бориса Викторовича, славный был господин, спаси господи его душу. У него дорожка, конечно, была своя, да ведь у всех дорожки разные. Разве я их переделаю? Перегорожу? Пускай идут, как хотят, а я за них помолюсь господу. Вот и вся недолга. Я и у патриарха Тихона работал — видел его, святейшего владыку. И пересчитать трудно, Митюня, где только я был! В ямах разных стою себе со свечкой, пощелкиваю буковками… Так-то!.. Мне недавно один господин и говорит: «Ты, дедушка, светлой душой кличешься, а ведь слова-то ты собираешь вредные. Слова-то эти кровью оборачиваются!» — «Боже мой, — говорю я, — господин хороший. Для кого эти слова вредные, для кого чересчур любезные. Как же тут поладить? Мы, говорю, не знаем, какие слова вредные, какие полезные. То знает один господь». Вот и отбрил его, хе-хе-хе! Как же я могу знать, какие слова вредные? Это мне знать не положено. Все слова богом дадены! Он и рассудит всех: кто правый, кто виноватый. А я их, слова-то, крестом крещу, подберу строчку, да и крестом — гуляйте с богом, с Христом. Вот как, Митюня. А этот… Анатолий-то Фролов, что ли, говорит мне: «Болтать, дедушка, о нашем деле нельзя». А зачем мне болтать? Я бочком, бочком хожу. Мне все равно. Мне был бы хлеб, да одежа, да господен воздух. А он мне… Слышь, Митя! Да ты спишь? Ну, спи, спи, младенец, господь с тобой. Сон-то у тебя светлой, мягкой, розовой. Спи!
Старичок поворочался с боку на бок и тоже заснул.
Петрович оказался редкостным человеком: он действительно умел делать все решительно.
На второй день после своего приезда Петрович осмотрел подвал, полуразрушенную печь и заявил Льву, что «и господь бог лучшего бы не придумал».
В самом деле, место, выбранное для подпольной типографии, было более чем удобно. Раньше в подвале помещалась хлебопекарня. Ход в нее был сделан прямо из мастерской; до Льва тут была хлебная лавка.
Треть подвала занимала русская печь. Под ее был приподнят над полом подвала на пол-аршина. Через колоссальное устье печи мог бы пройти бык. Одной стороной устье вплотную примыкало к кирпичной стене высохшего колодца.
Старик, по совету Льва, разрушил устье. Обваленные кирпичи прикрыли отверстие. При первом взгляде на печь казалось, что она разрушена до основания. Вход в нее старик сделал из углубления, служившего раньше для хранения дров. Лаз закрывался деревянным щитом, так искусно разрисованным, что он сливался с серыми прокопченными стенами подвала.
Второй ход представлял собой дыру в стене колодца Она была пробита Львом. Старик эту дыру расширил, укрепил, в колодец спустил лестницу. На ночь лестнице убиралась. Солидной толщины стены подвала и печи глушили всякий звук.
Затем Петрович принялся за водопроводные работы. Он взял несколько отводов из центральной магистрали и провел их в подвал.
Две трубы шли непосредственно в печь. Управлять этой системой было просто: в мастерской, через которую шла центральная труба, был поставлен кран. Один поворот рукой — и вода направлялась по отводам в подвал.