Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Каждый вдумчивый судья, врач и священник должны знать по опыту своей профессии, что жизнь представляет такие драмы и трагедии, которые нередко превосходят самый смелый полет фантазии. Но в жизни бывают не одни драмы и высокие комедии, а и происшествия чисто водевильного характера. Таким характером отличалась и упомянутая мною встреча с Ц. В 1889 году я был избран совещательным членом медицинского совета министерства внутренних дел и мне предстояло сделать всем 26 членам совета визиты, чтобы поблагодарить их за честь избрания. Я исполнял эту скучную процедуру по списку, данному мне из канцелярии совета, исполнял, не торопясь, между делом, и моля судьбу не дать мне заставать моих будущих товарищей, так как в это время я был в самом разгаре моей обер-прокурорской деятельности и дорожил каждым часом, да и предпочитал познакомиться с ними за общим делом. По большей части судьба была ко мне милостива, но так как в то время между членами медицинского совета было много таких, которые в сущности давно уже умерли и представляли то, что Бисмарк называл «уволенным в отпуск трупом» (eine beurlaubte Leiche), то этих-то именно я и заставал. Так, например, мне долго пришлось прождать, покуда ко мне вышел поддерживаемый лакеем, едва передвигая ноги, с отвислыми губами беззубого рта и бессмысленным взглядом оловянных глаз, один из «лейб-врачей», начавший свою практику еще в царствование Александра I. Однажды, в начале января, я отправился сделать визит профессорам Траппу и Мерклину, жившим недалеко от меня на Литейной и в Симеоновском переулке. Начинало смеркаться. На мне было любимое старенькое пальто, про которое моя долголетняя домоправительница говаривала: «Ну уж и пальто! Стыдно на улицу выйти: кончится тем, что, посмотрев на него, вам когда-нибудь подадут». Дом, в котором согласно списку жил Трапп, был двухэтажный барский особняк с лепным гербом на фронтоне. У подъезда стоял величественный швейцар, беседовавший с лакеем в гороховых штиблетах. «Дома Трапп?» — спросил я его, не доходя трех шагов. Швейцар, не прерывая беседы, ответил утвердительно. «Принимают?» Он осмотрел меня с ног до головы и высокомерно спросил: «Да вы кто такой?» — «Я спрашиваю, принимают ли?» — «А я, — ответил он наглым тоном, — вас спрашиваю, кто вы такой? Вот когда узнаю, кто вы, то и увижу, можно ли вас принять. Много тут
Поздно вечером, в тот же день, когда я вернулся из какого-то заседания домой, швейцар того дома, где я жил, подал мне карточку почетного мирового судьи Ц., на которой было написано, что он убедительно просит меня принять его на другой день рано утром по весьма важному и неотложному делу. При этом швейцар объяснил мне, что Ц. в течение вечера заходил три раза в надежде меня застать. На другой день утром между нами зашел следующий разговор: «Почетный мировой судья Ц.». — «Очень рад возобновить знакомство». — «Я управляю делами графа Апраксина». — Молчание. — «Я управляю делами графа Апраксина». — «Поздравляю вас: это, вероятно, очень хорошее место. Но что вам от меня угодно?» — «Что вам угодно от графа Апраксина?» — «Я никакого графа Апраксина не знаю». — «То есть, как же это? Вы у него вчера были и оставили карточку». — «Извините меня, тут какое-то недоразумение: я ни у какого Апраксина карточки не оставлял. Повторяю, я его не знаю и дела к нему никакого не имею». — «Но позвольте! Вчера, часов в шесть, граф Апраксин послал за мной в Мурзинку, где я живу, требуя немедленного прибытия. Я застал его крайне взволнованным, и он с ужасом показал мне вашу карточку. Он — человек старый, больной и очень мнительный. «Помилуйте, — говорил он мне, — я, вероятно, запутан в какое-нибудь важное дело, может быть, даже политическое. Видите, что тут написано: обер-прокурор, да еще уголовного, да еще кассационного, да еще Правительствующего Сената. У меня сердце не на месте. Ради бога, поезжайте сейчас, узнайте, в чем дело: что ему от меня надо. Скажите, что я человек смирный и ни в каких делах никогда замешан не был. Это просто ужасно…»
Я поехал к вам, не застал, а когда вернулся, то нашел графа в еще большем волнении. Оказалось, что швейцар, увидев суматоху, вызванную вашей карточкой, явился к графу и повинился в том, что он вам нагрубил, и просил его не увольнять». Тогда мне стало ясно, в чем дело. Швейцар, очевидно, ослышался, и мой вопрос: «Дома Трапп?» принял за «дома граф?» Я успокоил моего посетителя, причем он объяснил мне, что номер дома, указанный канцелярией, существовал несколько лет назад; ныне же нумерация изменена, и дом, где живет Трапп, имеет другой номер, а его старый номер перешел на дом графа Апраксина, разгуливавшего в пальто, еще худшем, чем мое, и стяжавшего себе известность ретивой стрельбой в крестьян при объявлении в 1861 году воли в селении «Бездна».
Но водевиль не кончился этим. Через несколько дней я явился в первый раз в заседание медицинского совета. Председатель, почтенный старик профессор Здекауер, сказал мне приветственное слово, и члены совета стали подходить ко мне для личного знакомства и рукопожатия. Подошел ко мне и седой старичок благообразного вида, сказавший с немецким акцентом: «Ах, ваше превосходительство, мне так неприятно, вы были у меня, и мой швейцар вас грубо не принял. Мне рассказал об этом мой родственник, и, представьте, я позвал швейцара и выговаривал ему, а он говорит, что этого никогда не было и что он образ со стены в подтверждение этого готов снять. Я ему сказал: «Ты бессовестный человек! Этот господин не такой, чтобы напрасно обвинять». Ach! Diese Leute sind ja unverschamt Я— профессор Трапп». — «Ну, представьте, ваш швейцар совершенно прав», — ответил я ‘и рассказал ему всю историю…
Стоило вплести во все это какую-нибудь романтическую интригу — и довольно неправдоподобный водевиль был бы готов.
ПРИСЯЖНЫЕ ЗАСЕДАТЕЛИ *
Моя служебная деятельность в должностях товарища прокурора, прокурора, председателя окружного суда, обер-прокурора и сенатора уголовного кассационного департамента Сената дала мне возможность в течение 30 лет иметь дело с судом присяжных. Являясь то стороной-обвинителем, то руководителем судебного заседания, то, наконец, исследователем и ценителем, с кассационной точки зрения, условий, в коих постановлено решение присяжных, причем, конечно, приходилось знакомиться и с обстоятельствами подлежавшего их решению дела по существу, я имел неоднократно случай проверить справедливость столь частых у нас нападок на эту форму суда. Последние раздавались не только в печати и в обществе, но свивали себе по временам гнездо в официальных кругах и в недрах правительственных учреждений. Не раз предпринимался у нас поход против суда присяжных, и дальнейшее его существование покупалось ценой значительного умаления пространства и объема его действия. Особенно опасными для него были так называемые «громкие дела», т. е. такие, которые по личности потерпевших или подсудимых, по важности преступления или выдающейся его обстановке привлекали к себе внимание публики. Когда по таким делам, в особенности в столицах, приговор присяжных шел вразрез с предвзятым ожиданием большинства, в печати и обществе, за отсутствием серьезных политических интересов и вопросов, поднимался шум и гам и суду присяжных нередко произносился решительный приговор. В прессе появлялись статьи, подчас очень страстные, начинавшиеся обыкновенно словами: «Мы давно уже говорили» и кончавшиеся своего рода «delenda Carthago» и «quousque tandem» Являлись добровольцы с напускным возмущением — иногда из среды самого судебного ведомства, а в министерстве юстиции начинали с тревожным упованием взирать на кассационный суд, смущенно думая в то же время, быть может, о неизбежном новом законодательном членовредительстве по отношению к провинившемуся учреждению. Мне памятны несколько совещаний прокуроров судебных палат, созванных в семидесятых годах министром юстиции для обсуждения размеров искупительной жертвы ввиду реальной опасности, грозившей суду присяжных. Эта почти постоянно висевшая над судом присяжных опасность, то ослабевая, то усиливаясь, внушала некоторым из насадителей его в России почти суеверный страх. Когда в начале восьмидесятых годов я заявил юридическому обществу, что намереваюсь сделать в уголовном его отделении доклад об условиях, тормозящих в некоторых случаях успешное действие суда присяжных и требующих законодательного врачевания, председатель общества, почтенный Н. И. Стояновский, приехал ко мне уговаривать меня не делать этого доклада, боясь, что всякое указание на эти условия будет по непониманию или коварству обращено на самое существо дорогого ему учреждения.
Обращаясь к личным воспоминаниям о деятельности суда присяжных и к беглому обзору нападок на нее, я прежде всего должен заметить, что охранение суда присяжных и улучшение условий, в которые была поставлена у нас его деятельность, вовсе не соответствовали ни потребностям этого суда в упрочении, ни силе и опасному влиянию нападок на него. Все в этом отношении ограничивалось паллиативными мерами, не приносившими в практическом своем осуществлении осязательных результатов, а каждое реальное и неоднократное предложение, вызванное действительными потребностями этого суда, в целях правосудной деятельности, принималось неохотно и надолго увязало в канцелярской тине петербургского бюрократического болота. Достаточно указать хотя бы ка то, что для осуществления такой насущной меры, как улучшение состава комиссий, изготовляющих общие списки присяжных, потребовался тринадцатилетний горестный опыт. Лишь на двадцать восьмом году существования суда присяжных обнародовано разумное ограничение права отвода присяжных и устранение произнесения присяги заседателей перед каждым делом, обращавшего ее в пустую и скучную формальность, теряющую всякое значение от частого ее повторения. В Петербургском окружном суде в мое время, в семидесятых годах, четыре дня в неделю действовали два отделения с присяжными, которым в неделю приходилось рассматривать в среднем около 32 дел, т. е. выслушивать столько раз присягу присяжных и столько же раз присягу свидетелей, так что священник, приглашенный судом, был вынужден, запыхавшись, спешить из одного отделения в другое и торопливо «барабанить» присягу и увещание присягающим. Для того же, чтобы перестать держать представителей общественной совести в тумане неведения о грозящем подсудимому наказании, потребовалось сорок пять лет. А между тем, в первые же тринадцать лет были произведены существенные и обширные сокращения подсудных присяжным заседателям дел, значительная часть которых (по преступлениям должности) ныне и самим министерством юстиции признается нецелесообразной и нежелательной.
Выслушивая нападки на суд присяжных, прежде всего приходилось спросить себя: да тот ли это именно суд присяжных, который, в разумном соблюдении всесословности и одновременного участия представителей всех слоев общества, создали составители Судебных уставов? Предположения законодателя о единении представителей различных отраслей управления в деле выработки общих списков присяжных заседателей на практике встретились с полнейшим разбродом этих представителей, благодаря чему суд присяжных, по отношению к своему личному составу, обратился в житейском осуществлении вместо тщательно оберегаемого детища в обременительного для членов особых комиссий подкидыша, судьбой которого никто серьезно не заинтересован. В первые пятнадцать лет существования этого суда установленные законом временные комиссии действовали столь небрежно, что в общие списки присяжных, вопреки точному указанию закона, заносились сумасшедшие, умершие, слепые и глухие, состоящие под судом, не знающие русского языка, перешедшие 70-летний возраст и т. п. И одновременно в целом ряде местностей почти совсем не заносились в списки представители поместного элемента и купеческого сословия. А чиновники, внесенные в эти списки, являлись затем, попав в списки очередные, к началу судебных заседаний вооруженные свидетельствами начальства о фиктивных в сущности командировках или внезапно оказавшихся особых поручениях. Те же из неслужащих, которые все-таки попали, зачастую оказывались щедро снабженными свидетельствами о болезни, не препятствовавшей им, однако, просиживать вечера и ночи за картами в губернских и уездных клубах и восседать в креслах не суда, а театров. Когда была образована в конце семидесятых годов при Сенате комиссия об устранении неудобств при составлении списков присяжных заседателей, мне в качестве члена ее пришлось заявить, что даже по Петербургу, где списки составлялись с большим вниманием, чем в провинции, в течение года, с 1878 по 1879 год, пришлось исключить из списков, присланных в Петербургский окружной суд, 5 иностранцев, 12 человек старше 70 лет, не проживающих в Петербурге—106, оказавшихся умершими за несколько лет перед занесением в списки — 23, признанных сумасшедшими — 3, не
знающих русского языка — 5, слепых — 2, глухих — 8, не имеющих права быть присяжными заседателями — 18 и отбывших в предшествующем году свою обязанность — 5. В провинции в большинстве случаев положение было еще хуже. Так, например, в тверском суде в списках за 1874 год было найдено 14 человек умерших, из которых один скончался в 1858 году, а другой в 1859 году, т. е. задолго до введения суда присяжных. Оказалось также, что выбор из общих в очередные списки производился большей частью в канцеляриях земских управ или письмоводителями предводителей дворянства. Таким образом, основу личному составу того суда, которому вверяются существенные интересы правосудия в стране, клал вольнонаемный писец, легко доступный соблазнам в виде запрашивания и мелких подачек. Следствием этого было то, что в очередные списки присяжных вносились преимущественно мещане и крестьяне, а в списки запасные — чиновники и дворяне и притом преимущественно на третью четверть года, когда большинство судов, ввиду летних полевых работ, не делает выездных сессий. Несмотря на некоторые улучшения, введенные сенатской комиссией 1879 года, состав присяжных заседателей и поныне, благодаря зачастую небрежному, а иногда и слишком любезному составлению списков, может представлять довольно значительное собрание людей, которым лишь не удалось по их служебному положению или по каким-либо другим причинам избежать своего внесения в список. В то время, когда крестьяне безропотно несут обязанности присяжного заседателя и по-своему стараются свято исполнять свой долг, лица высших сословий и в особенности чиновники и ныне спешат представлять в суд свидетельства о болезни (вероятно, о пресловутой неврастении) или заявления начальства о командировках и особых поручениях. В этом отношении характерно, например, то, что 16 июля истекшего года 14 присяжных из 33, явившихся в Петербургский окружной суд к началу новой сессии, ходатайствовали об освобождении их, представив 13 свидетельств начальства о командировках и одно свидетельство о болезни. Хотя с 1887 года на основании ст. 82 Учреждений судебных установлений из числа присяжных заседателей устраняются лица, впавшие в крайнюю бедность и находящиеся в услужении в качестве домашней прислуги, но до этого года 200 рублей валового дохода от промысла или жалованья, дававшие право быть присяжным заседателем, едва ли представляли гарантию того, что суд будет состоять из людей, не зависимых от ежедневной нужды и от тех страстей, которые она может порождать, ибо человек, имеющий 16 руб. 60 коп. в месяц как единственный нормальный доход, несомненно, находится в крайней бедности, а при нынешней дороговизне (даже 33 руб. 20 коп. ежемесячной получки ставят человека семейного в очень трудное положение, хотя бы он и жил в небольшом уездном городе.Бедность крестьян, призываемых к исполнению обязанностей присяжных, и сопряженное с ней трудное положение их во время сессии давно уже обратили на себя внимание и литературы (Златовратский: «Крестьяне-присяжные») и земств. Многие из последних в конце шестидесятых годов стали выдавать крестьянам-присяжным небольшое пособие на время пребывания их в городе. Но скрытые недоброжелатели суда присяжных начали вопить о том, что исполнение судейских обязанностей обывателями не есть повинность , а дорогое политическое право, вознаграждение за пользование которым извратило бы его существо. К сожалению, первый департамент Сената в 1872 году разделил этот взгляд бездушного формализма и воспретил земствам такие выдачи на том основании, что земство может заботиться исключительно «о хозяйственных пользах и нуждах губернии», причем Сенатом было забыто, что на земстве лежат такие нехозяйственные траты, как расходы на народное образование и здоровье и выдача содержания мировым судьям. И только теперь взгляд земств признается, наконец, — после сорока лет материальной нужды большинства русских присяжных — правильным, и внесенный министерством юстиции в Государственную думу законопроект о выдаче вознаграждения недостаточно обеспеченным присяжным заседателям принят Государственным советом.
Припоминая ряд оправдательных решений присяжных заседателей, которыми мне пришлось заниматься, я нахожу между ними такие, которые были с неразборчивой поспешностью заклеймены названием «возмутительных» и «вопиющих». Да! Были между ними решения, не удовлетворявшие строгой юридической логике и формальным определениям закона, были решения, с которыми коронному судье трудно согласиться, но не было таких, которых нельзя бы понять и объяснить себе с точки зрения житейской. Вдумываясь в соображения присяжных, а иногда выслушивая и их заявления, высказываемые обыкновенно в конце сессии, приходится признать, что часто в их, по-видимому, неправильном решении кроется действительная справедливость, внушаемая не холодным рассуждением ума, а голосом сердца. Не надо забывать, что согласно закону их спрашивают не о том, совершил ли подсудимый преступное деяние, а виновен ли он (ст. 754 Устава уголовного судопроизводства) в том, что совершил его; не факт, а внутренняя его сторона и личность подсудимого, в нем выразившаяся, подлежат их суждению. Своим вопросом о виновности суд установляет особый промежуток между фактом и виной и требует, чтобы присяжные, основываясь исключительно на «убеждении своей совести» и памятуя свою великую нравственную ответственность, наполнили этот промежуток соображениями, в силу которых подсудимый оказывается человеком виновным или невиновным. В первом случае своим приговором присяжные признают подсудимого человеком, который мог властно и твердо бороться с возможностью преступления и вырваться из-под ига причин и побуждений, приведших его на скамью подсудимых, который имел для этого настолько же нравственной силы, насколько ее чувствуют в себе сами присяжные. Надо заметить, что и до сих пор знание, а тем более понимание уголовного процесса очень многим из нашего общества совершенно чуждо. Читая с жадностью газетные отчеты о сенсационных процессах, едва ли кто-либо отдает себе ясный отчет о смысле и причине тех или других действий суда и о законных условиях, в которых они должны производиться. После одного из громких процессов, очень волновавшего петербургское общество, мне пришлось услышать, как один сановник, занимавший в высоком учреждении руководящее положение, негодовал перед светской публикой, собравшейся в гостиной, восклицая: «А? Как вам это нравится? Подсудимая созналась, а председатель ставит присяжным вопрос: «виновна ли она?» А? виновна ли?! Вот до чего у нас дошло!» Даже и профессиональными юристами-практиками по временам проводился в суде взгляд, что защита не может просить об оправдании сознавшегося подсудимого. Понадобилось в 1901 году всестороннее и глубокое по содержанию заключение обер-прокурора уголовного кассационного департамента И. Г. Щегловитого по делу Семенова и согласное с ним руководящее решение Сената, чтобы раз навсегда разъяснить, что «виновен» и «совершил» — не синонимы. К этому надо добавить, что не только относительно виновности, но даже и относительно факта преступления наши (да и большинство западноевропейских) присяжные поставлены далеко не в то удобное положение, в котором находятся присяжные в Шотландии, где их задача облегчается правом, не выбирая исключительно между двумя ответами, избрать средний путь и сказать «не доказано» (not proven)!
Закон открывает перед присяжными широкий горизонт милосердия, давая им право признавать подсудимого заслуживающим снисхождения «по обстоятельствам дела». Из всех «обстоятельств дела» самое важное, без сомнения, личность подсудимого, с его добрыми и дурными свойствами, с его бедствиями, нравственными страданиями, испытаниями. Но где возникает вопрос о перенесенном страдании, там рядом с ним является и вопрос об искуплении вины. Зачерпнутые из глубины общественного моря и уходящие снова, после дела, в эту глубину, ничего не ищущие и по большей части остающиеся безвестными, обязанные хранить тайну своих совещаний, присяжные не имеют соблазна рисоваться своим решением и выставлять себя защитниками той или другой теории. Осуждать их за приговор, сомневаясь в его справедливости, может лишь тот, кто вместе с ними сам изучил и исследовал обстоятельства дела и перед лицом подсудимого, свобода и честь которого зависят от одного его слова, вопрошал свою совесть и в ней, а не в голосе страстного негодования нашел ответ, идущий вразрез с приговором. Но такой человек, особливо если он долго занимался судебной практикой, знает, что убеждение в виновности подсудимого не зависит от его сознания в факте, вызываемого иногда отчаянием, расчетом, побуждениями великодушия относительно действительно виновных и т. п., а нарастает постепенно из ряда обстоятельств, обнаруживаемых при разбирательстве дела. Из них нередко трудно со стороны уловимое образуется имеющее решающее значение впечатление. Опытные судебные деятели, конечно, не раз замечали, как какая-нибудь характерная черта в личности потерпевшего или подсудимого, иногда какая-нибудь его фраза, возглас, замешательство, открывающие внезапно внутреннюю сущность человека, свойство его деятельности и житейского поведения, сразу приобретают огромное значение по произведенному ими впечатлению и властно склоняют мысль присяжных к обвинению или оправданию. В моих «воспоминаниях и заметках судебного деятеля», напечатанных на страницах «Русской старины» с 1907 года и собранных затем в книге «На жизненном пути», приведен ряд таких примеров. Не стану их повторять здесь, но скажу, что то, что строится и разрабатывается в судебном заседании, напоминает собой струю фонтана: поднимаясь все выше и выше, она, наконец, переламывается и спадает в одну сторону, и эта сторона обусловливается почти незаметными, но, однако, очень влиятельными причинами.
Поэтому кричать против решения присяжных, не проследив за всем процессом в заседании, по меньшей мере, слишком поспешно. Публика судит о подсудимом и его деянии по газетным отчетам. Но они или отличаются кратким сообщением о выдающемся деле под громким заголовком «ужасная драма», «кровавая расправа», «дерзкий подлог», «семейная трагедия», «жертва доверия» и т. п., или представляют отчет односторонний, подчас партийный, причем показания свидетелей, излагаясь репортером своими словами и сопровождаясь его собственными выводами и замечаниями, смотря по его личным вкусам и задачам, то сокращаются, то излагаются с преднамеренной подробностью, Но между автором такого отчета, в его торопливой и подчас лихорадочной работе, ни к чему притом не обязывающей и в лучшем случае представляющей в своем конечном выводе лишь мнение газетного труженика, и работой совести присяжных, от которых требуется не мнение, не «взгляд и нечто», а приговор, чреватый последствиями, — большая разница… Даже и стенографические отчеты далеко не всегда дают верную внешнюю картину того, что происходит на суде. Не всегда стенографы успевают в точности уловить быстро текущее слово или отдать себе правильный отчет о смысле сказанного, произвольно соединяя отдельные места, среди которых ими был сделан пропуск. Не могу не вспомнить о стенографистке официальной газеты, которая передавала в своем напечатанном отчете мою обвинительную речь по делу об умерщвлении Филиппа Штрама. Она пропустила слова: «Кругом все так вопиет об убийстве, что подсудимому только и осталось сознаться, но если бы этого сознания и не было, то перед нами целый ряд улик, доказывающих и помимо этого сознания совершение преступления подсудимым, а именно и т. д.» и передала это место речи так: «Кругом все так и вопиет, что тут убийство, но это, впрочем , ничего , а именно»… Вот почему ни на отчетах, ни тем более на рассказах и суждениях по поводу происходившего на суде нельзя основывать правильной критики решения присяжных. Тут обыкновенно рисуется резко намалеванная декорация, но в судебном заседании развертывается картина, некоторые части которой написаны красками жизни с точностью и подробностью миниатюры или сложены, подобно мозаике, из отдельных кусочков, в которые судьям пришлось пристально всматриваться, переживая в душе их место и значение в слагающемся целом.