Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич
Шрифт:
Кто эти люди, в столь значительном количестве привлекаемые к дознанию? По большей части юноши, едва вышедшие из отрочества, учащиеся, которых еще трудно признать за граждан, ясно сознающих свои обязанности в отношении к обществу и государству… Что же они сделали?Ничего, или почти ничего преступного, потому что, несмотря на тяжкие обвинения, против них возведенные, они не признаны подлежащими наказанию и освобождены не только судом, но даже и административною властью, которая была уполномочена гораздо шире, чем суд, применять понятие о преступности и виновности. Что сделано с ними?Они оторваны от занятий, им создано исключительное положение, на них навсегда наброшена тень подозрения; на заре своей жизни многие из них поражены ударами тяжелыми и для взрослых — многие надолго были оторваны от семьи, многие вынесли тяжкие дни, месяцы и годы заключения в мрачном одиночестве губернских острогов и в утонченно-губительной обстановке дома предварительного заключения, их физическое здоровье потрясено, их умственное развитие подавлено, их духовная жизнь угнетена… Какой результат всего этого?Разбитая жизнь одних, искусственно вызванное ожесточение других, получивших право ссылаться на несправедливо перенесенные гонения, недоконченное или надолго прерванное образование третьих, потеря занятий и нищета четвертых, скорбь отцов, святые слезы матерей, готовый материал для недобросовестных и бездушных подстрекателей, колебание доверия к правильности действий правительства, боязнь за судьбу всего, что выходит в детях из уровня посредственности и склонно увлекаться, и печальное, неслышное, затаенное, но глубокое общественное недовольство…
И
Это ли желательные результаты? Эту ли цель имел законодатель, издавая закон 19 мая?
В борьбе с вредным влиянием на молодые умы власть всегда имеет помощника в самой жизни. Холодный, отрезвляющий опыт практической жизни, серьезное слово науки и столкновение со здравым смыслом народа очень часто служат гораздо лучшим средствам для рассеяния заблуждений, чем всякие репрессивные меры. Но где найдет власть, оставаясь верною самой себе, средства, чтобы загладить ущерб, наносимый нравственному достоинству правительства в глазах общества теми из представителей ее, которые, будучи ослеплены горячностью борьбы и личными видами, в своем увлечении расширяют пределы ее за границу здравой политики и справедливости?
Где, например, найти средства, чтобы заставить отца позабыть про смерть единственного 18-летнего сына, привлеченного в общей массе к дознанию и зарезавшего себя, после двухлетнего одиночного заключения, осколками разбитой кружки? В чем найти способ дать позабыть ему про письмо, в котором этот «государственный преступник» говорит: «Добрый папа! Прости навеки! Я верил в Святое Евангелие, благодарю за это бога и тех, кто наставил меня. Здоровье очень плохо. Водянка и цынга. Я страдаю и многим в тягость — теперь и в будущем. Спешу избавить от лишнего бремени других, спешу покончить с жизнью. Бог да простит мне не по делам моим, а по милосердию своему. Прости и ты, папа, за то неповиновение, которое я иногда оказывал тебе. Целую крепко тебя, братьев… Простите все. Нет в мире виновного, но много несчастных. Со святыми меня упокой, господи…»
Чем поддержать доверие к справедливости и законности действий прокурорского надзора по политическим делам в среде, где знают, что два лица, наиболее отличившиеся энергическим возбуждением и производством дознаний, — прокурор одного окружного суда и товарищ прокурора другого — уволены, несмотря на свое неоднократно поощренное усердие, от службы потому, что первый из них на публичном гуляньи, напившись пьян, буянил, хвастал своим званием и, выведенный по требованию публики вон, дрался с полициею, причем изрезал себе руки осколками разбитой в участке лампы, а затем униженно просил полицию о пощаде и скрытии своих поступков, а второй на официальном бланке приглашал к себе на любовное свидание жену человека, посаженного им, же под стражу.
Будущий историк в грустном раздумьи остановится под этими данными. Он увидит в них, быть может, одну из причин незаметного по внешности, но почти ежедневно чувствуемого внутреннего разлада между правительством и обществом. Беспристрастно глядя в даль прошедшего, он пожалеет, быть может, о том,, что существовало время, когда недальновидные и нерадивые, а подчас и нечестные рабочие грубыми руками обламывали целые цветущие ветви родного, дорогого всем дерева…
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ АЛЕКСАНДРУ III В ГАТЧИНЕ *
(В ноябре 1892 г.)
Двадцать второго октября 1905 г. Завтра предстоят в Петербурге торжественные похороны рабочих, убитых за последние дни при столкновениях с войсками и партий между собою Революционные комитеты напечатали в газетах извещение, в котором приглашают граждан не мешать шествию своим появлением на улицах. Отовсюду приходят телеграммы с известиями о революционных и патриотических манифестациях, кончающихся потоками крови и проявлениями самой зверской злобы. То же может случиться завтра и в Петербурге. Это будет результатом — как и все происходящее — «бессмысленных мечтаний» о возможности остановить развитие целого народа и противупоставить близорукое и тупое, лишенное всякого сознания долга самовластие наплыву идей и чувств, питаемых и усиленно раздуваемых сдержанным гневом и готовым на все отчаянием. В последние 20 лет самодержавие, расчленяясь и мельчая по существу, становилось все более безусловным и ожесточающим по форме. Оно давно перестало быть не только Петровским служением народу или Екатерининской скрепой общим величием единства разноплеменной страны, но оно выпустило из рук даже и охрану простого порядка. Оно перестало существовать, хотя бы и мнимо, на пользу России, а стало давлеть самому себе, как бездушный идол, который наводит страх только до тех пор, пока смелая нога решительным пинком не повергнет его в прах. С управлением России при ничтожном и упрямом Николае II повторилось то же, что было, по словам записки Панина «Екатерина II», при Петре III. «Сей эпох, — писал он, — более всего примечателен большими приключениями в малых делах и управлением припадочных людей». Когда припомнишь фигуры Дурново, Сипягина, великого князя Алексея, Воронцова, Клейгельса и т. п., зная, что в их руках было направление русской политики, душой овладевает ретроспективный страх. Мне хочется поэтому вспомнить мое представление Александру III по случаю назначения вторично обер-прокурором. В 1891 году, в июне, я был сделан сенатором и на мое место поступил прокурор московской палаты Н. В. Муравьев, очень быстро перебравшийся при помощи великого князя Сергея Александровича в Государственные секретари. Министерство юстиции было в большом затруднении для замещения открывшейся вакансии, так как тогда еще считалось, что кассационный обер-прокурор должен быть не простым усердным судебным чиновником, но и представителем научных знаний и авторитетом. Я принял предложение вернуться в прокуратуру с сохранением звания сенатора, а Манасеин победил недоумевающее упорство Александра III указанием на то, что до меня соединяли оба звания и 21 октября состоялось мое назначение. Это было в 1892 году, в том году, который ознаменовался холерными беспорядками в различных местностях России вследствие полного отсутствия заботы о разъяснении невежественной толпе значения постигшего ее бедствия и условий борьбы с ним. Тогда погибло много самоотверженных врачей и сестер милосердия и был зверски растерзан толпою врач Молчанов во Хвалынске. В начале ноября я должен был представляться государю в Гатчине. В тоскливый, серый день представлявшиеся были привезены в неуклюжий дворец и, вследствие какого-то особого доклада у государя, вынуждены были ожидать приема часом позднее обычного, бродя по неприветной и полутемной зале под сводами в нижнем этаже дворца. В эту залу вошел длинный, худой и гладко выбритый князь Голицын, прекрасный актер и придворный чтец, носивший странное звание «кавалера государыни императрицы».
Об этом «кавалере» у меня сохранились довольно оригинальные воспоминания. В 1873 году судебный пристав при мировом съезде препроводил мне, как прокурору окружного суда, протокол о том, что гофмейстер князь Голицын, приняв на хранение описанный у него по частному иску рояль, продал его в третьи руки, употребив деньги в свою пользу, и отказывается от .всяких объяснений, ссылаясь на нездоровье своей жены. Дело было ясно, и мне оставалось предать его суду за сорвание печати, что грозило весьма серьезным наказанием и, конечно, разрушением его придворно-служебного положения. Совершить такой поступок мог только безумный или неведующий, что творит. Я остановился на втором предположении, и мне стало жаль этого, совершенно незнакомого мне человека. Поэтому, не дав хода протоколу, я пригласил князя повесткой от канцелярии к себе в камеру. На другой день он вошел ко мне в кабинет с оскорбленным и вместе надменным видом, заявляя, что до крайности удивлен тем,что его побеспокоили явкой в такоеместо. Но, когда я объяснил ему юридический характер его действий, он изменился в лице и дрожащим голосом сказал: «Помилуйте! Да, ведь, это гибель всей моей карьеры! Боже мой! Боже мой! Если бы я это знал!» — «Ятак и предполагал, — сказал я ему,— и потому оставляю этот протокол без движения в течение недели в ожидании сообщения судебного пристава, что рояль оказался на месте. А вы уже позаботьтесь купить
рояль обратно и попросить пристава вновь приложить к нему печать». — «Я сделаю все, что возможно, — сказал князь. — Я уверен, что рояль еще не перепродан». Я уполномочил его передать судебному приставу, что, предполагая здесь какое-либо недоразумение, я не дам хода протоколу в течение нескольких дней. Через три дня судебный пристав официальным рапортом просил меня оставить протокол о сорвании печати без движения, так как рояль снова находится на хранении у князя Голицына, которым был временно удален из своего помещения лишь по недоразумению. Пришедший затем узнать о судьбе дела князь Голицын рассыпался в благодарностях за то, что я не только спас его служебное положение, но, быть может, даже и жизнь его жены, которая тяжко больна и едва ли перенесла бы предание ее мужа суду. «Вы видите, князь,— сказал я, — что обижаться на вызов в такоеместо было преждевременно». Но затем, через две недели, встретив меня на улице, он меня не узнал и то же повторил при нескольких последующих встречах. Через год мне пришлось бывать на празднествах по. случаю бракосочетания великой княгини Марии Александровны с герцогом Эдинбургским. На бале у великого князя Николая Николаевича старшего, сыну которого я преподавал энциклопедию юридических наук, хозяин, относившийся ко мне всегда с большой симпатией и приходивший иногда слушать мои лекции, представил меня стоявшему у буфета наследнику престола, с которым мы и вступили в разговор. Среди окружающих нас на почтительном отдалении я заметил князя Голицына. Когда наследник обратился с разговором к покойному профессору Боткину, я отошел в сторону и встретился с Голицыным. На этот раз он меня узнал и с деланно-приветливой улыбкой меня приветствовал. Но на этот раз я его не узнал, и с тех пор он стал принимать при встречах со мною презрительно гордый вид. Прошли годы, я уже был председателем гражданского департамента судебной палаты и вдруг получил длинное письмо от князя, умолявшего меня спасти его отсрочкой слушания дела о его несостоятельности. Оказалось, что он продолжал пребывать в прежнем состоянии позлащенной нищеты и делал долги без всякого соображения о том, чем их покрыть. На этот раз он оказывался несостоятельным на очень небольшую сумму, причем главный кредитор был, сколько мне помнится, седельный мастер под фирмой «Вальтер и Кох». Очевидно, что несчастный царедворец не успел извернуться и заткнуть одну из дыр своего эфемерного финансового положения. Я снова должен был вызвать его к себе и разъяснить ему, что не имею права откладывать слушанье дела иначе, как по просьбе истцов или во всяком случае главнейших из них. Он был в совершенном отчаянии, растерянный и жалкий, объясняя, что через две недели он, наверно, будет иметь средства для удовлетворения своих кредиторов. Мне снова стало его жалко, я решился вызвать поверенного наиболее крупных кредиторов Трозинера и, объяснив ему, в чем дело, просил его подать заявление об отсрочке заседания на месяц, на что он любезно согласился, и признание Голицына несостоятельным не свершилось.С этих пор оголтелый князь стал меня удостаивать уже неизменным приветом. Увидев меня в приемной зале, он любезно предложил мне, в ожидании приема у государя, представиться императрице Марии Федоровне выразив на лице сострадательное удивление, когда я ему сказал, что еще ни разу у нее не был, несмотря на то, что мое служебное положение неоднократно представляло к тому повод. Я видел императрицу, однако, несколько раз не в качестве собеседника, а в роли постороннего наблюдателя на похоронах баронессы Эдиты Раден и на больших придворных балах, причем на последних она принимала участие в танцах с нескрываемым удовольствием, которое очень оживляло ее незначительное лицо с блестящими глазами и густыми курчавыми волосами на лбу, сильно заставлявшими подозревать существование парика.
Приема у императрицы ожидало несколько человек, которых она приглашала по двое и по трое сразу. Для меня, однако, было сделано исключение: я был позван один. Очевидно, она хотела познакомиться с зловредным председателем по делу Засулич поближе. Но, увы. Это знакомство не послужило, по-видимому, к изменению, вероятно, сложившегося у нее предвзятого обо мне мнения. В небольшом и довольно темном кабинете меня встретила, подав мне приветливо красивую руку, женщина, которая могла бы казаться еще молодой, судя по здоровому цвету лица и стройной, тонкой фигуре. Но при ближайшем рассмотрении лицо ее оказывалось старым, покрытом множеством тонких и мелких морщин, напоминавших потрескавшийся пергамент. Одни глаза .были полны огня и жизни, составляя главное украшение ее личности и невольно сосредоточивая на себе внимание. Темно-карие, большие и прекрасного рисунка, они смотрели ласковым, но неглубоким взглядом, в котором была известная доля нежной приветливости, но за которой не чувствовалось, однако, доброты. Этот взгляд манил к себе и как будто открывал двери в душу, но с порога этих дверей виднелись пустота, безразличие и довольно вульгарное желание всем понравиться и сыграть на очарование, как играют на бирже на повышение дутых ценностей. Привлекательной наружности не соответствовал голос, грубый и без всяких оттенков, с датским акцентом. Наш разговор, по-французски, был краток, но достаточно характерен. Очевидно, Голицын предупредил ее о поводе моего представления государю, и она начала беседу с вопроса о том, в чем состоит моя вновь принятая на себя обязанность. Получив надлежащее объяснение, Мария Федоровна спросила меня, попадают ли в мои руки дела со всей России или только из одного Петербурга, и, получив утвердительный в первом смысле ответ, поинтересовалась узнать, знаком ли я с делами concernant les desordres causer par le cholera И снова получив утвердительный ответ, воскликнула: «Какой ужас! В особенности дело этого доктора, которого даже труп был изуродован. Где это было и как его звали?» — «Было в Хвалынске, — отвечал я, — а звали Молчановым». — «Да, да. Молчанов — как это ужасно! Особливо, если знаешь, что все это политические происки нигилистов! des menees politiques» [112]. — «Могу уверить, ваше величество, что в печальных делах о холерных беспорядках нет никаких следов политических преступлений». — «Ах, нет! Как же?! — воскликнула с живостью императрица. — Конечно, это дело нигилистов! Мне это сказал Иван Николаевич (министр внутренних дел Дурново)». — «Я изучил целый ряд таких дел и снова утверждаю, что в них нет ни малейшего следа (aucune trace [113]) политических злоумышлений. Иван Николаевич ошибается или введен в заблуждение». — «Нет, как же. Он мне положительно сказал (il a affirme [114]), что все эти беспорядки — дело рук нигилистов. Вы увидите, что это так». И ласковые глаза посмотрели на меня недоброжелательно. Было очевидно, что представительный выездной лакей, попавший, в силу злосчастной судьбы, в министры. внутренних дел и участвовавший вместе со всей бюрократией в умышленном держании народа в глубоком невежестве, желал закрыть вину своей непредусмотрительности отводом по неподсудностина нигилистов. «Я снова позволяю себе утверждать, что взгляд Ивана Николаевича не соответствует истине (il n’est pas dans le vrai [115])». — «Чем же вы объясняете эти беспорядки», — недовольным голосом спросила императрица, «Madame, — отвечал я, — cettesauva — gerie est le resultat de l’ignorance du peuple — qui n’est pas guide dans sa vie, pleine de souffrance, ni par l’Eglise, ni par Гесо1е» [116]. — «Может быть (да se petit)»,— сказала императрица, сухо и холодно со мною рассталась, прервав разговор словами: «Иван Николаевич мне сказал».
Через час, во время которого царская фамилия и прибывшие представляться завтракали в разных помещениях, произошло представление. Александр III вышел грузный и огромный с чрезвычайно развитым сиденьем, с неприветливым видом. Я был старшим по званию, и ко мне он обратился к первому, посмотрев на меня недобрым взглядом.
«Вы опять заняли прежнее место, — сказал он. — Оно, ведь, гораздо труднее сенаторского». Зная его нелюбовь к сенату вообще, к которому он относился, по образному выражению Лорис-Меликова, как к касторовому маслу, я попытался заступиться за моих недавних сослуживцев, выразив мнение, что и кассационным сенаторам приходится много трудиться и в особенности много писать, тогда как обер-прокурор действует живым словом, которое не требует механической работы писания. «Да, — сказал государь, — это так, но все-таки ваша должность важнее. Вы, ведь, должны считать себя ответственным за верное понимание каждого дела, которое находится в вашем рассмотрении, чтобы его причины были объяснены согласно с тем, что было в действительности». «Ага, — подумал я, выслушав этот августейший своеобразный взгляд на кассационную деятельность, — успела пожаловаться датская очаровательница». — «Я именно так и смотрю, ваше величество, стараясь уяснить для себя настоящие причины каждого преступления, чтобы избежать заблуждений, вызываемых ложными слухами, неосновательными догадками или умышленным искажением истины», — отвечал я. Государь сказал что-то неопределенное и, бросив на меня еще раз холодный и неприветливый взгляд, перешел к моему соседу.