Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:

К числу этих больных, по его настойчивым ходатайствам, были впоследствии отнесены не только не нашедшие себе приюта в других больницах, но и подлежащие, по требованию господ, телесному наказанию при полиции и заболевшие до экзекуции или после нее…

Как широка была помощь, оказываемая Газовскою больницею, видно из того, что с открытия ее до смерти Гааза в ней перебывало до 30000 больных, из которых выздоровело около 21 ООО. Больница заботилась не об одном излечении больных, но, по начертанной Гаазом программе, начальство больницы хлопотало о помещении престарелых в богадельни, об отправлении крестьян на родину, о снабжении платьем с умерших и деньгами — неимущих больных иногородних, об истребовании больным паспортов, о помещении детей, рожденных в больнице, на время или постоянно в воспитательный дом и о помещении осиротевших детей на воспитание к людям, «известным своею честностью и благотворительностью».

Когда Гааз был практикующим врачом в Москве, он не любил начинять больных лекарствами. Друг знаменитого в сороковых и в пятидесятых годах в Москве терапевта Овера, он имел, однако, свои собственные взгляды на средства лечения. Он придавал значение покою и теплу: из внешних средств воздействия на организм наиболее действительным признавал ныне забытый фонтанель, а из внутренних — ныне снова весьма ценимый — каломель. Зная его излюбленные средства, москвичи добродушна острили над ним, говоря: «Доктор Гааз уложит в постель , закутает во фланель , поставит фонтанель и пропишет каломель»… Те же средства, конечно, рекомендовались им, главным образом, и в «своих» больницах. Но не в них видел он силу. Участие и доброе, человечное отношение к больному, заставляющее

его думать, что он не одинок на свете, не брошен на произвол судьбы — были в его глазах наиболее действительными средствами. Читая изречение «mens sana in corpore sano» наоборот, он охотно предоставлял врачам тюремных больниц и своим ординаторам заботу о прописывании и избрании лекарства, оставляя за собою решительный и всегда доброжелательный голос лишь по вопросу — г— подлежит ли арестант или бесприютный лечению.

Бестрепетный в своем энергическом и искреннем слове, он был таким же и в своей врачебной практике. В 1848 году, когда свирепствовавшая в Москве холера наводила панику не только на население, но и на врачей, и считалось заразительною даже от простого прикосновения, он старался словом и делом рассеять этот страх. «Проходя по одной из палат больницы, — пишет А. К. Жизневский, — и подойдя к больному, стонавшему в кровати, Федор Петрович с особенным ударением сказал мне: «А вот и первый холерный больной у нас», и тут же нагнулся к нему и поцеловал его, не обращая внимание на то, что меня очень смутила такая новинка, как холера». Чтобы доказать незаразительность холерных своим товарищам, старик, — по рассказу И. А. Арсеньева, — садился несколько раз в ванну, из которой только что вынут был холерный, и просиживал в ней некоторое время. Слухи об этом, при его популярности в простом народе, распространялись по Москве и производили успокоительное действие. Зная это, граф Закревский, вообще недолюбливавший Гааза, обратился к нему в разгар холеры с просьбою — при постоянных разъездах по Москве останавливаться в местах стечения народа и успокаивать его. И в жаркие летние месяцы 1848 года на московских площадях и перекрестках можно было не раз видеть высокого и бодрого старика в оригинальном костюме, вставшего в пролетке и говорящего собравшемуся вокруг народу, который к его словам, к словам своего доктора, относился с полным доверием…

Порядки, заведенные Гаазом в полицейской больнице, да и в тюремных госпиталях: были тоже своеобразны. Простой, обходительный и деликатный с подчиненными, он требовал от них прежде всего правды. Всякая ложь приводила его в негодование. В борьбе с нею он прибегал к необычным мерам. В полицейской больнице им была заведена кружка, в которую, за всякую открывшуюся ложь, виновный служащий, кто бы он ни был, должен был класть свое дневное, по расчету, жалованье. Это объявлялось Гаазом при принятии на службу в больницу и исполнялось строго и безусловно. Иногда это распространялось и на посторонних — и даже применялось и в тюремной больнице. Так, в один из приездов императора Николая Павловича в Москву, в конце сороковых годов, эту больницу, в отсутствии Гааза, посетил, по приказанию свыше, один из лейб-медиков государя и донес, что нашел в ней двух арестантов, недуг которых представляется сомнительным. Узнав об этом, Гааз явился к нему и настойчиво потребовал нового посещения больницы, причем на больных доказал чиновному и ученому посетителю, что выводы его о состоянии их здоровья были поспешны и ошибочны и что оба арестанта действительно нуждаются в лечении. Сконфуженный медицинский сановник стал извиняться, но Гааз добродушно и любезно просил его не беспокоиться и продолжал с ним обход. Но, когда они приблизились к выходу, Федор Петрович на минуту куда-то исчез, а затем вырос в — дверях с кружкою в руках. «Ваше превосходительство изволили доложить государю императору неправду — извольте теперь положить десять рублей штрафу в пользу бедных!»

Наравне с ложью старался он искоренить и нетрезвое поведение между госпитальною прислугою. Сначала ему хотелось предъявлять в этом отношении строгие требования всем вообще подчиненным тюремному комитету лицам. В 1835 году он предлагал комитету утвердить составленные им правила о безусловном воспрещении всем этим лицам употребления крепких напитков, под угрозою штрафом в размере дневного жалованья, в случае нарушения подписки о воздержании от вина, но комитет предложил ему, в виде опыта, самому ввести такое правило в тюремных больницах, а составленный им проект представил на рассмотрение губернатора. Затем, уже в 1838 году, комитет, имея у себя несколько жалоб на взыскание Гаазом штрафов и принимая во внимание, что проект его не получил в течение трех лет одобрения и что, по газетным известиям, министр внутренних дел не утвердил статута общества умеренности в Риге, — запретил впредь отобрание введенных Гаазом подписок. Но последний, по-видимому, продолжал настаивать на справедливости и осуществимости своего проекта, ибо уже в 1845 году, на запрос князя Щербатова, комитет доносил, что считает отобрание подписок, придуманных доктором Гаазом, «мерою не опробованною». Система штрафов — обыкновенно в маленьких размерах — практиковалась им в полицейской больнице широко. Они накладывались также за неаккуратность, небрежность, грубость — и опускались в кружку. Служивший в тюремной больнице Дюмме писал 4 января 1846 г., с очевидным неудовольствием, бывшему воспитаннику Гааза — Норшину — в Рязань: «У нас все по-прежнему продолжается собирание грошей за неверные ответы на вопросы, а равно положено класть в кружку дневное жалованье в случае неисполнения своей обязанности. Требуется христианское благонравие, кротость, миролюбие. Хотя не без труда все это исполнить, но, насколько можно, приноравливаем себя к тому, и твердое обещание на себя налагаем стараться всеми силами исполнить. Ныне же было напоминаемо от Федора Петровича о непременном соблюдении в службе пяти правил, а именно: 1) всякому человеку дать ответ на его вопрос обстоятельно и чистосердечно, так, как бы сам желал получить ответ; 2) ежели что обещал, то исполнить; 3) стараться приноровить себя к правилам, изображенным в выданной всем книжке азбуки христианского благонравия; 4) не употреблять горячие напитки и 5) стараться и других убедить в соблюдении сих правил». Иногда, собрав несколько таких штрафов, при обходе больных, Гааз не опускал их в кружку, а тихонько клал под подушку какого-нибудь больного, которому предстояла скорая выписка и неразлучная с нею насущная нужда. Из кружки собранная сумма высыпалась раз в месяц и распределялась, в присутствии ординаторов и надзирательниц, между наиболее нуждавшимися выздоровевшими больными и семействами еще находившихся на излечении или приходившими в амбулаторию, где заседал Федор Петрович, окончив обход больницы… В 1852 году Жизневскому пришлось присутствовать при взыскании таких штрафов в Газовской больнице во время оригинального суда над сиделкою, заподозренною в краже. Разбирательство происходило в присутствии всех служащих в больнице. Гааз внимательно выслушивал оправдания, подробно расспрашивал свидетелей, попутно штрафовал некоторых из них — и, между прочим, самого себя, за отсутствие надлежащей заботы об ограждении служащих от похищения у них вещей — и, пожелав узнать мнение постороннего человека, Жизневского, постановил оправдательное решение, разорвав заготовленное конторою отношение в полицию с препровождением заподозренной…

Нужно ли говорить об отношении к нему больных? А. К. Жизневский, в письме о Гаазе, приводит целый ряд отзывов о нем, исполненных восторженной благодарности со стороны самых разнообразных по своему общественному положению людей. Врачуя их тело, Гааз умел уврачевать и упавший или озлобленный дух, возродив в них веру в возможность добра на земле. Описывая свое посещение Газовской больницы, Жизневский говорит, что видел там несчастную француженку-гувернантку, сошедшую с ума от горя, вследствие павшего на нее, без всякого основания, подозрения в домашней краже. Она была постоянно неспокойна и часто впадала в бешенство, сопровождаемое ужасными проклятиями. Но стоило ей увидеть Федора Петровича, как она тотчас утихала, становилась кроткою и радостно шла на его зов. Старик гладил ей волосы, говорил ей с участием несколько ласковых слов — и на недавно еще мрачно-исступленном лице злополучной жертвы клеветы начинала играть улыбка душевного спокойствия…

XII

«Я, кажется, уже неоднократно высказывал вам свою мысль, — писал Гааз своему воспитаннику Норшину, — что самый верный путь к счастию не в желании быть счастливым, а в том, чтобы делать других счастливыми. Для этого нужно внимать нуждам людей, заботиться о них, не бояться труда, помогая им советом и делом, словом, любить их, причем, чем чаще проявлять эту любовь, тем сильнее она будет становиться, подобно тому, как сила магнита сохраняется и увеличивается от того, что он непрерывно находится в действии…»

Эту мысль, наполнявшую

всю его душевную жизнь, осуществлял и применял он, действуя в тюрьмах. Мы видели, с какими внешними препятствиями приходилось ему бороться. Но ими не исчерпывалась затруднительность его задачи. Были и внутренние помехи его деятельности. Они часто связывали свободу его действий, огорчали, раздражали и даже оскорбляли его. Ему приходилось иметь дело с коллегиею, которой он сам был членом, и испытывал на себе всю тяжесть того искусственного сопряжения воедино различных, иногда прямо противоположных, темпераментов, побуждений и взглядов, которое характеризует каждую коллегию. Несомненно, что коллегия, особливо судебная или законодательная, имеет свои достоинства. Ее коллективный опыт оказывает бесспорные услуги, ее безличное спокойствие исключает элемент индивидуальной страстности или опасной поспешности. Но там, где коллегии приходится иметь дело с повседневными явлениями жизни, с животрепещущими запросами и потребностями насущной действительности, где требуется разумная смелость, скорая осуществимость, непосредственное проникновение в сущность вопроса, — там коллегия, ничего не улучшая, многое может портить и мертвить. Разделение труда де-? лает его менее энергичным, общая ответственность ослабляет ответственность каждого, отсутствие прямого соприкосновения с тем или другим явлением вытравляет его яркие краски и искажает его живые контуры… Чувство личного негодования, а следовательно, и любви, замирает в коллегии, ощущение стыда теряет свою благотворную едкость, — трусливые, нерешительные, скудные умом оказывают принижающее действие на сильных умом, заставляя их терять время на объяснение азбучных истин, торговаться и уступать во имя хотя бы и неполного достижения цели; ленивое мышление одних не хочет видеть того, что выстрадано сердцем других, Молчалин часто стремится сжать в своих объятиях Чацкого, — и по отношению к вопросу, о котором вопиет жизнь, образуется обыкновенно компромисс, всегда негодный по исходу, иногда мутный по своему источнику. Вот почему живые и энергичные натуры, особливо стремящиеся быть тем «магнитом», о котором писал Гааз Норшину, обыкновенно страдают в составе коллегии и приходят с нею в бесплодные, по большей части, столкновения.

Московский тюремный комитет сделал много полезного для тюремного дела в Москве, но, по-видимому, за исключением Львова, Поля, Сенявина, Капниста и еще двух-трех членов, заседавших притом не одновременно, он обладал обычными свойствами административно-благотворительной коллегии. Из переписок Гааза с комитетом видно, что в среде последнего были «охладелые» и «отклонявшие себя от долга», были и прямо враждебно или насмешливо относившиеся к нему. Встречались, конечно, как неизбежная внутренняя язва общественной благотворительности, и «акробаты благотворительности». Вице-президенты — генерал-губернаторы князь Голицын и князь Щербатов — были люди больших достоинств, но у каждого из них была обширная область прямой деятельности, отвлекавшая их от тюремного дела. Первые годы существования комитета, наилучшие в его жизни, руль держал в руках сам князь Д. В. Голицын, поощряя и поучая всех своим примером, своим искренним желанием улучшений, личным трудом и светлым, свободным от шор бесплодного формализма, взглядом. Он понимал Гааза, прислушивался к нему и за обличьем шумливого и беспокойного члена коллегии умел рассмотреть «роптанье вечное души», чистой и самоотверженной. Иногда, впрочем, настойчивость и страстность Гааза нарушали спокойное и уравновешенное отношение к нему князя Голицына. Однажды, в 1840 году, после шумных протестов Гааза против какого-то из постановлений комитета, князь сказал ему с раздражением: «M-r Haas! si vous continuez, jevous ferais sortir d’ici par les gendarmes!» [46] , на что последний ответил, улыбаясь: «Et vous n’y gagnerez rien, mon prince, car je rentrerai par la fenetre»… Вероятно, подражая князю, уже в конце сороковых годов, один из членов комитета позволил себе, как вспоминают священники Орлов и Белянинов, сказать «беспокойному» старику, что «он дождется того, что его не станут приглашать в комитет». — «Я сам приеду», — спокойно заметил Гааз. — «Пред вами запрут двери!» — «Ну, что ж — я влезу в окно…» Мимолетные столкновения с князем Голицыным проходили, однако, бесследно. Просвещенный государственный деятель, сказавший в 1834 году советнику губернского правления, известному А. И. Кошелеву, который в качестве московского дворянина горячо настаивал на истребовании от генерал-губернатора для проверки отчета по дорожной комиссии: «Сегодня утром, в дворянском собрании, я вами любовался: вы хорошо поступили, и я на вашем месте сделал бы то же самое», — не мог сердиться на своего чистого душою, хотя и строптивого сотрудника…

Но не так относились к Гаазу многие из его сотоварищей. Его «выходки» нарушали спокойную бесцветность их занятий, его «самовольные распоряжения» оскорбляли целомудрие канцелярских предначертаний. И по мере того, как князь Голицын, дав первые толчки и общее направление новому делу, отдалялся от него, погруженный в сложную работу «хозяина Москвы», против Гааза образовывалась оппозиция, то тесно сплоченная, то неуловимая, но все-таки чувствуемая.

«Утрированному филантропу», который говорил о виденных им и сердечно разделенных нуждах людей, коих он прежде всего считал, несчастными, который писал в 1845 году, что члены тюремного общества «обязаны осуществлять намерение жить по-божески , т. е. чтобы правосудие сочеталось с милосердием и бог был бы виден во всех наших действиях», отвечали на «буквальный смысл» статей закона и параграфы уставов. Его своеобразно-красноречивые предложения «приобщались к делу», как не заслуживающие внимания, его просьбы и требования встречались оскорбительным молчанием. Особенно недовольно было им хозяйственное отделение комитета, стоявшее в отношениях своих к конторе тюремных больниц, где распоряжался Гааз, на чисто формальной почве. Оно не желало, например, сообщать конторе копий с контрактов на поставку съестных припасов, для проверки поставщиков, что было, как писал Гааз комитету в 1840 году, — «причиною неимоверного беспорядка, от которого сии больницы страждут». Между тем одно из заседаний хозяйственного отделения было открыто словами председателя: «Так как господин Гааз многими поступками отступил от правил при управлении тюремных больниц»… «Я взял смелость остановить его превосходительство, — пишет Гааз, — и спросить, какие поступки должен я здесь разуметь, но он, вместо ответа, опять повторил те же слова, а на мой вторичный вопрос в третий раз изволил произнести те же самые наречия. Я тогда принужден был встать с места и сказать: «Если вы полагаете себя вправе таким образом насчет меня выразиться без всякого объяснения, то я не могу оставаться в сем собрании», — на что его превосходительство адресовался к секретарю комитета со словами: «Не правда ли, ведь, были некоторые случаи, в которых господин Гааз действовал неправильно по управлению больницами?» — на что сей отвечал: «По другим предметам были некоторые такие действия господина Гааза, то и вероятно , что такие же были и по управлению больницами»… И сей ответ был принят без всякого примечания!»

Когда неусыпными трудами Гааза был устроен северный коридор тюремного замка, оказалось, что он сделал на 40 рублей сверхсметных расходов против ассигнованных ему 400 рублей, вместо просимых им 500 рублей. Об этой передержке была возбуждена обширная переписка, на 143 листах, продолжавшаяся два года. От Гааза было потребовано объяснение, и комитет посвятил не одно заседание обсуждению его неправильного и незаконного поступка. Указывая, что комитет гораздо милостивее относился к сверхсметным расходам, допущенным другими членами, признавая, что деньги были израсходованы «на предмет, достойный комитета», Гааз пишет в объяснении: «Мне поручено затруднительное дело, мне отказывают в нужных средствах и в то же время неумолимы в обсуждении моих действий и упущений. Меня спрашивают, могу ли оправдать свой поступок? Ответствую: я признаю, что располагать таким образом суммами, кои не выданы — есть род похищения. С сею же самою откровенностью признаюсь, что я одушевлен был мыслью о северном коридоре, и мне казалось, что действия мои заслуживают признательности комитета. Оказывается, что я ошибся и в том, что делал, и в том, что мыслил»… Кончилось тем, что он заплатил эти 40 рублей из своих скудных средств. То же самое повторилось и в 1840 году, когда Гааз произвел несколько необходимых и не терпящих отлагательств работ по расширению помещений Старо-Екатерининской больницы для приема погибавших от тифозной эпидемии арестантов и просил комитет уплатить рабочим 290 рублей ассигнациями. При обсуждении переписки, продолжавшейся два года, комитет, в 1842 году, после разных упреков по адресу Гааза, постановил: «Отныне на будущее время всякое распоряжение в постройках и починках по больничным зданиям господина Гааза воспретить», причем оскорбленный старик, видя, что его объяснений не слушают и смеются над его словами, «встал, поднял руку к небу, — как он сам пишет, — и голосом, которым кричат караул, кричал: «Объявляю, пред небом и землею, что мною в сем деле ничего противозаконного не сделано!»

Поделиться с друзьями: