Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:

В художники же у нас попасть, впрочем, почти не мечтали. Ну, отдаленно, в будущем. А в реальности — кто? Ближе всех, пожалуй, великолепный трутень Семенов. Этот уже выращивал право писать диплом на тему: «Товарищ Хрущев на встрече с колхозными маяками». Заявку направили в идеологический отдел обкома, и там, слышно, отклонили. Величина была слишком. Вообще, Ленина, Хрущева, вождей студентам писать не рекомендовалось — не тот калибр. Испортить образы величайших классиков и гениальных продолжателей не могли только, оказывается, художники-зэки. Я ведь вот и Сталина, и Берию, и еще кого-кого только не писал. Но Семенову было главное — о нем говорили. Нельзя вождей — можно ударников пятилетки, героя, токаря-карусельщика с Уралмаша, заслуженную учительницу. Наш бородатый славянофил творил «Поход Ермака», Замошкин — «Домны на рассвете».

Подходило время диплома. А я маялся. Не станешь ведь: «Венеру, рожденную из пены». Хотелось же написать только женщину:

гетеру, вакханку, куртизанку, сельскую красавицу, на худой конец. Но знал: никто не утвердит такую тему. Опять сочтут за издевательство. Дипломная работа требовала утверждения руководителя, и хоть был им у меня не Павел Петрович, а Николай Семенович Болотников, и ему вольности студентов не прощали. Я ломал голову. Ни к чему другому не лежала душа. Ни к майскому, ни к октябрьскому ни к военному. Может, портрет Васи Теркина? Этакого солдата «Вани-дурачка». Теснили мысли: «А если лагерное? Ну портрет того же Бондаренко? Или начальника режима на Ижме, майора, лысого, с озверелыми бешеными глазами — кусками мартовского льда? Я бы и написал этого лагерного дьявола именно с кусками льда из выпученных орбит. Или главвора Канюкова? Или Кырмыра?»

Срок подачи заявки истекал, а я ничего еще не заявил, ничего не выбрал из списка тем, предложенных дирекцией. Рука отказывалась их «воплощать».

Однажды шел вдоль набережной к дому. День стоял прохладный, несолнечный. Какая-то дымка лежала на далях, в улицах за прудом, и ответное состояние прохлады и дымчатости, грустноватого тумана было в душе. Душа же моя, понимал, как всегда, тосковала по женщине, по той невстреченной, какую я все лщал и искал, и потому, идя неспешно, я привычно вглядывался в каждую встречную, будто отмечал: Она? Неона… Неона… Неона… Эта?! Может быть… Нет… Неона… Не такая… ЕЕ все не было, не было, не было.

Вот штука! Оказывается, «на воле», купаясь в безбрежном женском море, можно быть и быть, как в пустыне, одному-одному со своими напрасными ожиданиями, мучительным голодом, телесным просто, от которого ломило промежность, и лишь постылая лагерная привычка да сны, когда они приходили, спасали кое-как.

Да в снах ведь ОНА и в лагере приходила, разрешала голодную и стыдную вроде мужскую нужду.

Смешно было в этом признаваться себе самому. Мне шел тридцатый год, а еще даже не знал женщины, не пробовал такого, если не считать тех опытов с медсестрой Мариной, когда ходил к ней на процедуры от глистов, и она, эта самая Марина, большая толстая молодая тетка, производя стыдные мне процедуры, делала своей властной, белой мягкой рукой что-то хотя и грешно сладкое, но все-таки не так нужное моему телу, а тем более душе.

Женщина-извращенка, помешанная на соблазнении мальчиков и подростков, делая мне это, она заставляла рукой гладить ее ТАМ, закатывала глаза, страшновато тихо стонала, подвывая сквозь оскаленные зубы, а рука моя потом долго пахла ее теплой резкой мочой. Вот и весь был мой опыт с женщиной, но и то, как вспомнишь, приводивший в дрожь, как-никак, тогдая касался женщины и ее самого запретного. И запретное еще на пятнадцать лет осталось таким же запретным и невыносимо уже желанным.

Набережная кончилась. Начиналась железная ограда стадиона «Динамо», и тут, как бы навстречу мне и наискосок, из ворот его вышли две — женщины-малярки в белых толстых косынках, завязанных, как всегда носят их только женщины этих профессий, в изляпанных мелом и краской комбинезонах и в широких, тоже изгаженных мелом штанах, надетых с некой лихой небрежностью. Одна женщина мне показалась пожилой и худой, изъезженная кляча, совершенно некрасивая, баба-мужик, зато другая, что мягко-валко шла рядом и чуть отставая, поразила сочной свежестью ярко-розового, чернобрового и моложавого бабьего лица, на котором и румянцу было тесно. Комбинезон едва не лопался, особенно штаны, на ее ловкой выпуклой, сдобной фигуре.

Что я так загляделся? Нет, не на обеих, только на ту, вторую. Увидел мимолетно, в полупрофиль курносое, простецкое, однако, милое и доступное как-то лицо с чем-то едва татарским, лишь чуть намекающим на эту совсем не противную мне национальность, не отторгающимся, когда, бывает, видишь уж вовсе раскосую, не скрещивающуюся с твоей душой красоту. Чем эта измаранная мелом женщина-толстуха задела меня, запала в душу? Была, вероятно, лет на десять старше, была к тому же и той профессии, какую художники — и только ли они — цинично презирают, — что таить грех, если, бывает, профессия при всей нужности приравнивается к тем низовым, как техничка-поломойка? И как ни крути, не возвысишь. Все-таки я долго провожал глазами матерую малярку, пока женщины не скрылись за углом. У вас не было такого, когда ноги сами порываются идти (или бежать?) за какой-нибудь девушкой, женщиной и вы даже догоняете ее и никогда почти не можете ей ничего сказать?

Домой же мне просто не шлось. Дома все время вспоминался отец, его последние дни, когда он уже не вставал, совсем высох, деревенел, и я знал — так ложились, чтоб уже не подняться в выводной час лагерные

инвалиды. Все знали — путь им один: в «больничку», оттуда за проволоку, в ямы без креста. Не помню, чтобы из больнички той возвращались, разве что в инвалидный барак, но там была только отсрочка, из инвалидного тот же путь. Жалел отца — а что было делать? В больницу его не клали, да он и сам не хотел. Все вспоминал мать. Если б, мол, хоть была… Ая и ее не видал. Помнил только, до заключения мать была не то чтобы молодой, но здоровой и крепкой женщиной. Носила воду на коромысле, колола дрова, смеялась над медлительным, неспособным к спорой работе отцом. Мать съела тоска. По мне, единственному сыну, которого не чаяла увидеть. Политические в те годы не возвращались. Теперь об этом писали открыто, осуждая «культ личности». Реабилитировали погибших, невинно замученных, невинно расстрелянных. Я уж говорил, что остался по-прежнему судимым, получалось — боролся не против культа, а против советской власти. Да и на черта она была нужна реабилитация, раз сидел «до звонка». Я еще никак не мог забыть лагеря, зоны, колючку, вышки и прожектора и лай конвойных собак, как не мог забыть голос и гром радио в Ижме, и бешеное лицо майора с кусками льда из глазниц, и автоматы вертухаев, баню-вошебойку, пайки, обрезанные в хлеборезке, круглое лицо главвора и кошачью беспощадность Кырмыра. Ничего не исчезало из памяти, как не исчезла, не изглаживалась горевшая последним жаром, исходившая кашлевыми судорогами отцова тень. «Культ личности». Вся семья наша была раздавлена этим культом: Сталина, Берию осуждали, а кто творил ЕГО, ИХ — избирал, ликовал и одобрял, орал «ура» на демонстрациях, бил связанных в подвалах, гноил их в «бурах» — и сейчас были вроде ни при чем. Один он виновен был, УСАТЫЙ, но скоро и о нем как-то перестали говорить. А мне вторично пришла казенная почтовая бумага. «В связи с наличием и доказанностью состава преступления по статье 58 пар. 4 и II УК РСФСР в просьбе о реабилитации и снятии судимости отказать».

В начале июня опять вызвали к директору училища.

— Вот что, Рассохин, — с места начал Игорь Олегович. — Где твоя дипломная работа? Николай Семенович (это Болотников) говорит, что ты отказался от предварительного обсуждения. Пишешь сам. Так? Ценю. Но… Удивляюсь! Диплом же! Самонадеянные и до тебя бывали. Бы-ва-ли. И… — он помедлил, помолчал, как бы доставая языком засевшую в зубах крошку, — проваливались! Получали справку. Вместо диплома. Со справочкой же тебя ни в какую школу не возьмут. Ма-ло! И путь будет один — писать стенды, вывески. А о Союзе (имел в виду Союз художников), о Союзе, Рассохин, не мечтайте. И в академию без диплома… Говорить не приходится. Итак, где же ваша работа? В каком состоянии?

— Ее еще нет.

— Что-о-о-о?!

— Нет замысла. Не создал.

— Мм? Ну… Тогда… Пусть з р е е т. Я вас предупредил. Без представленной дипломной картины остальные экзамены вы сдавать не будете.

Я не сказал этому хорошему человеку, что мне хотелось ему сказать. Ведь он все-таки прав — и какое дело до моих забот? Но в душе было погано, и, чтобы успокоиться, я опять брел домой пешком, повторяя маршрут, какой мог бы пройти с закрытыми глазами. Филармония, сельхозинститут, памятник комсомолу — гнусная компиляция скульптуры Мухиной, Дворец пионеров — бывшие хоромы купца Расторгуева, улица какой-то никому ненужной пламенной революционерки Клары Цеткин, где когда-то из подвала вытаскивали убитых: царя, царицу, наследника и девочек-принцесс — и тошный какой-то, жутко тоскливый, вросший в землю дом Ипатьева, а дальше уже более вольный спуск к пруду, к набережной и этот динамовский стадион, где вечно, напоминая о лагере, галдит радио.

Я зачем-то вошел в раскрытые стадионные ворота. Асфальтовая дорожка привела меня к пустому футбольному полю, но там опять были решетки, проходные турникеты. И я повернул назад, успев заметить, по привычке художника все видеть, две малярные люльки у здания спортзала, только что спущенные лебедками на траву. В одной люльке стояла та толстая выпуклая малярка, на которую пялился я так долго в прошлый раз.

И сейчас уставился. Круглое, широкое, простейшего вида лицо. Нос картофелинкой привздернут, и что-то в нем как бы поросячье, но такое, что сразу за душу, глаза-вишни со смешливым блеском, край коричневой челки из-под платка и одна прядка сбоку — «завлекалка». Баба-«скифка». Русская и татарка в одном. Свежа. Хороша. Кожа белого тона, без этой ненужной смуглости. Губы лучше малины. Брови накрашены, но так — не поймешь сразу, может, и свои такие.

Ловкой медведицей вылезла из люльки. «Завлекалку» под платок. Взгляд из-под полной руки:

— Ай? Что так смотришь? Понравилась, что ли?

Опять язык будто ватный. Да, слава Богу, она сама окликнула. Тут нашему брату легче.

— Скажите… Вы… Вы… Не согласились бы мне… Ну, это… (Что со мной. Господи? Заморожен?) Ну, это… Попозируйте для картины?

— Для чо?

— Для картины. Студент я. Художник… Дипломник.

— Кто-о?

— В училище. В художественном… Картину надо писать… Дипломную… Напишите… Тьфу… Попозируйте. Мне..

Поделиться с друзьями: