Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:

И, будто подтверждая все мои мысли на эту тему, на скамейку, где я сидел уже, наверное, часа три, откуда ни возьмись, опять приземлился Юра. На сей раз был без мороженого, но все с тем же выражением неутолимого, ненасытного голода.

— Все сидишь?

— А ты чего?

— Да я… По трамваям я… Понимаешь? — просто объявил Юра. И, поняв мой взгляд, пояснил — Да нет, не то… Не ворую… Так, разве найду что… Я., счастье получаю. Баб жму. Лето. Бабы в разгаре… Ну вот и… Юбки… Задницы… А что я? Кому? Голодный я. Понял? Вечно… А утолиться не могу… Только этим… Без этого — башку под поезд… Пропаду… Меня, знаешь, из-за этого в психушку таскали, гады… Заметали… А я никакой не псих. Я — голодный! Поседел там! — ткнул в остатки волос за ушами. — Потом отпустили. Мол, посадим… А за что? Что я с детства такой? Я вот был, — показал рукой, — а уже к женщинам меня тянуло. С тетей — материнской сестрой младшей в одной постели спал и уже ее хотел, щупал. Дождусь еле, как она засопит, и рукой, тихонько по боку, по животу, до сосков доберусь… А хочется ниже, в штаны — она в штанах спала… И вот туда я стал залезать, сначала поверху гладил, по резинкам. Помню — трясет меня всего. А остановиться не могу. Или подниму одеяло — и смотрю. Тетка долго меня не трогала. Наверное, ей самой любопытно было. Потом все-таки меня отшлепала, когда совсем уж осмелел.

За ЭТО ее стал… И спать не стала брать… — Юра вздохнул, виновато усмехаясь. — А матери, видно, все-таки не сказала. Мать не лупила. Да и тетка-то была молодая, дура. Больно я мал для нее показался. Наверное… Вот… Ну, а что толку, если б и драли? Мы в поселке под городом жили. Вроде деревня… Только сносили там все дома. Другие строили… Конюшни, помню, старые там оставались. Без крыш даже, и бабы со стройки туда ходили. А я маленький, — Юра опять показал, — как баба туда — бегу! Противно? Х-хе… Женщина потому что… Потом я за ними уж на стройке, в сортире подглядывал. Там кабинки были. Я залезу. Дыру прорезал. И сижу. О-ох, зубы ноют. Трясусь весь. Мужики, проклятые, мешали. Стучат. А так — красота. Придет, бывало, белая, сдобная. Подол задерет, штаны до колен спустит. И прямо у меня вот… Как на ладошке. В нос брызжет. А я трясусь. Зуб на зуб не сходится. Каких только там задниц не навидался, каких чудес! Воронок этих, ихних… И все разные… О-о-ой. Счас вспомню, мороз дерет — сладко. А были прямо невероятные. Вот, знаешь, какую у бабы у одной видел? Пришла такая, нетолстая вроде, села, а у нее вот такой вот, — показал мизинец, — из губ торчит. Сделала она, а потом смотрю, пальчиками двумя берет его — и там трогает, трогает, сгибает. У меня глаза на лоб, вот брызну, а она трет, крутит, стонет тихонько. Я сижу — просто млею. Баба пристанывает. Задница ходуном ходит. Голодная, видать. Потом как заорет: О-о-ой! Спустила. Натянула штаны. Подол поправила и ушла. А я весь облился. Случай этот всю жизнь помнить буду. Другого такого не было…

Вид Юры был задумчивый, усталый, несчастный. Помолчав, продолжал:

— Потом мы в город, в барак к вам переехали. Отец-то на стройке: стадион строили… Ну, ты там уж все знаешь, да и то не все. Я ведь каждую барачную бабу сто раз видел. — Юра усмехнулся: — Сумасшедший я, правда, может? Не-а… А как хочешь суди! Тону, а всплывать не буду. На стадионе я еще подглядывал. Доску там прямо оторвал и… Тебе не говорил. Чтоб ты не мешал… Да другие все портили. Таких, как я, много. Считай, каждый пацан так начинал. Если он не дерьмо какое… И мужики тоже. Менты за мной сколько увязывались. В аэропорту ловили, на вокзале. А живу пока… Кому мешаю? Что я — обездолил кого? Может, бабам самим показаться охота?

— Женат ты? — спросил я зачем-то.

— Да так… Ну… Был… В общем, считай, что женат и не женат.

— Жены не хватало?

Посмотрел с сожалением, как на дурного, безнадежного — не поумнеть…

— При чем тут жена? Я ее в первый же год наелся — во! У меня если бы и гарем был, я бы и то от него бегал, искал. Я всех, понял, всех баб хочу! — глаза блеснули безумием. — Всех! Всяких! Толстых, худых, тонких, жопастых, молодых и старше — одних старух только не терплю. Медузы проклятые и моралистки они самые. А так — всех!

Это было почти за пределами моего понимания. Но в чем-то и понятно очень.

— Так и живешь? Как?

— А вот встану утречком. Кашку себе заварю. Чаем побалуюсь. И — айда. Как волк в лес. Весь день мой, все дороги мои, автобусы, троллейбусы, и все бабы почти мои. Иду себе — светлые ручейки в душе бегут. Ты даже представить не сможешь, удовольствие какое — новую, свежую, незнакомую по попке гладить. Да летом еще вот. Платьице тонкое. Трусы ихние.

— И как? Не орут? Переносят?

— Х-хо-о? Ты что-о-о? За милую душу подставляются. Они же тоже го-лод-ные! Они, бедные, такие голодные бывают — хуже мужиков. Иную век никто не погладит. Мне за это «спасибо» тихонечко говорили. Ну, бывают, конечно, всякие суки, и злобные. Да я на них чхал! Отстраняешься, и черт с тобой. Таких и не трогаю. Зато другая просто сладостью тебя обливает. Стоишь — ног под собой не чуешь. Бывает, целый час там едешь. Ей владеешь. И думаю вот: были бы люди не дураки, не ханжи — сколько бы счастья у них было. Не детей ведь крестить? Эх вы, дурачье. Своей пользы не знаете. Трогались бы, ласкались, кто хочет и с кем хочет. Что тут плохого-то? А жизнь-то какая короткая? Иная баба и двух мужиков не видит. А тут бы и все довольны были. Поймут когда-нибудь. Вот хочешь, так поехали. Прокатишься со мной. Попробуешь — не отстанешь.

— Домой мне пора.

— Ну, как знаешь. Бывай! — И Юра снова исчез в подошедшем троллейбусе.

«Да, женщина, пожалуй, уже съела тебя», — подумал я, когда троллейбус замкнул свои сине-зеленые створки.

Я, может быть, лучше, чем кто-либо, понимал Юру и даже без всякого осуждения. Я, бывший зэк и вечно голодный, и до сих пор без женщины. Но понимал и то, что сексомания съест его или уже не оставила ему ничего, кроме… Для него уже нет природы, леса, рек, дома, архитектуры городов, ничего нет, только ОНА. Я мог бы все это сколько угодно подтвердить ему, и он бы с этим согласился. Ведь был почти нормальным, ловили птичек в бурьянах, спорили, боролись, и нас обоих трясло от азарта с каждой пойманной чечеткой. Но теперь жизнь его и все-все затмила женщина, и он погружался в ЭТО, как в трясину.

Когда я знакомился с женщинами, я даже сам себе удивлялся, до чего же робок и глуп. Вот вижу подходящую, и тянет к ней, а язык приморожен, и слов будто подходящих никак не находится. Да что сказать ей? «Здравствуйте. Хочу с вами познакомиться?» Посмотрит, как на хама, скота, и дальше. Такое уже было. Или: «На улицах не знакомлюсь». А где? Когда? И потеряется, плетешься потом, как оплеванный. Ну, хоть бы поговорила, посмеялась. А то и вообще — глянет так презрительно — и дальше. Или… Страшно мешали мне мои изреженные цингой зубы. И в самом передке. Идти вставлять, дергать? Боялся. Хоть убейте. К вышке бы приговорили — не дернулся. А тут приду в эту пахнущую болью и йодом поликлинику, постою в толпе страдальцев, увижу сквозь раскрытую дверь пыточные эти кресла, людей в них с закинутыми головами — и все, вгоняет в дрожь — ухожу счастливый, на волю! Провались все, проживу без зубов, лишь бы не эти иглы, шприцы, щипцы. Кто их только придумал? Чтоб не показывать свои зубы, старался не улыбаться и все-таки один раз переборол страх, пригласил какую-то красивую девчонку в кино. Был у меня лишний билет для приманки. И она пошла, но после сеанса, приглядываясь ко мне, едва спросив, сколько мне лет, тут же брякнула: «До свидания».

С другой, довольно фигуристой, молодой, познакомился на пляже. Она была белесо-бела, и даже на спине, в ложбинке у основания ягодиц, закручивался поблескивающий на солнце «хвостик». Разговорились — будто век знакомы. Она — сразу на «ты».

А едва вышла из ворот водной станции, сама пригласила поехать в лес. «Зачем?» — глупее глупого, наверное, спросил я. «За ромашками», не удивляясь, однако, моей глупости, ответила она. И мы даже поехали, на одиннадцатом маршруте, ходившем до самой окраины. «За ромашками». Но пока ехали, набежала туча, полил обломный дождь, сделалась гроза, и мы, не вылезая из трамвая, вернулись. Белесая девка все-таки сильно понравилась своей полной статью, и я договорился встретиться, где никогда и не думал — в ресторане! Она так захотела. Для такого похода собрал все деньги, намеченные на месяц, надел все самое лучшее, что у меня было. А было: костюм еще сносный, ботинки новые, рубашка не очень. Галстук не в счет. Остались от отца, я их и не носил никогда. В ресторане всего робел, не знал, как заказывать, что, зато она держалась уверенно, выбирала закуски, какие-то страшно дорогие котлеты «по-киевски». «Ну, а пить что будем?» — «Вино, наверное», — пробормотал я (не водку же?). «Вино? — поморщилась она. — Я коньяк люблю». Коньяк этот я никогда не пробовал, слыхал только, будто он пахнет клопами. Что тут же и высказал ей. «Кло-па-ми? Да ты, видно, мужик, блажной какой-то?» И то, как она сморщилась. И это ее развязное «мужик»… Все-таки взяли вина. Но теперь она глядела на меня как-то сбоку, по-новому, переоценивала. Вино было хорошее, вкусное. Я пил меньше, оставляя ей. Она не стеснялась. Впервые видел так хорошо пьющую девушку. Да, впрочем, какая там девушка. Так… За стол к нам подсел какой-то грузин. За ним еще двое. Они налетали, как вороны. С вороньим этим своим галканьем. Официант к ним прямо подбежал. Принес откуда-то целое блюдо резаных огурцов, помидор, зелени. Заиграла музыка. Я пригласил свою знакомую (звали Нина) потанцевать. А когда вернулись за стол — места нам почти не было, подставив стулья, сидели все эти черные, носатые, усатые, наглые. Оттеснив нас, пили уже и наше вино. Правда, и их тут же стояло. Но как было наливать ихнее? Не знал, что и делать. Послать их? Не миновать драки. И что я — один, а их уже шестеро… Правда, грузины начали угощать, но все больше не меня, ее, «мою девушку». Она пила охотно, хохотала и уже подмигивала им, пошла танцевать с одним из подсевших, и я видел, как он ее откровенно уговаривает, что-то, видать, обещает, кобель проклятый. И она, похоже, соглашалась. «Ну, влип», — думалось мне. Да она-то вроде обыкновенная таскучая блядь — как это раньше мне в голову не пришло? Правда, когда я расплатился, она пошла со мной, но, пройдя квартала три, вдруг сказала, что живет «здесь близко» и «очень хочет в туалет» и «провожать не надо». Скрылась в ближнем переулке. А я даже с облегчением расстался с ней. Подумал потом, что, наверное, она рванула в гостиницу (там ресторан) к тем грузинам или забежала за подругами. Тошно мне как-то было и стыдно за себя, за все это смешное, пошлое, дурацкое знакомство, когда меня просто по-мелкому обвели, обобрали. Молодку эту я даже ведь и обнять толком не успел. Правда, и на мои редкие зубы она не обратила никакого внимания.

Глава VIII. ПОРАЖЕНИЯ И ТРИУМФЫ

Писали новую красивую натурщицу Она была как-то отдаленно похожа на Венеру Милосскую или Книдскую — прямой, без переносицы, чуть большеватый нос, такие же опушенные в углах глазницы, капризные губы, презрительнее, чем у Венеры. Но тело было плоховато, уже с кислинкой, с той степенью женской бывалости, какую не скроешь, как, впрочем, и лицо, — все не ушло от моего, наверное, чересчур жадного взгляда. И хоть натурщица «не женщина», не обнаженная, тем более не голая, я смотрел. Мой взгляд переходил от презрительных губ натурщицы к ее бедрам и мыску, который она прикрывала, как та и тоже весьма совершенной рукой, останавливался на животе, чуть более полноватом, на грудях, явно знавших многие мужские руки, и все-таки я старался вытащить из этой гулявшей и видавшей богиню. Мне почему-то не терпелось поделиться открытием.

— Похожа на Венеру? — ткнул локтем старательно рисовавшего трутня Замошкина.

— Ты! Тише! — окрысился он. — Венера! Не Венера, а венерическое что-то есть…

— Дурак! — ответил ему, а сам подумал: трутень Замошкин просто грубее выразил мое сомнение. И мне вдруг расхотелось писать ее так, как стояла она в учебной этой постановке. Еще одна «обнаженная», которую потом кинешь за шкаф.

Наскоро закончил набросок. Снял, открепил картон. Поставил на его место новый, чистый. Я всегда брал с собой два-три картона и, бывало, успевал сделать по три наброска, пока все копались с одним. Об этом даже никто, кажется, не знал, и случалось, учителя мои обвиняли меня в медлительности. Не оправдывался…

А теперь решил писать с этой натурщицы Венеру, выходящую из морской пены. Что бы помешало мне? Да ничего! Натура — вот она! Постановку учебную я отброшу. Фон — море, пену, камни — создаст мое воображение. А дальше — что заглядывать. И вдруг я никогда больше не увижу такую натуру?

Лицо ее, очень порочное, все-таки сквозило каким-то именно божественным сиянием, что-то такое словно вспыхивало и пряталось, заслоняясь обычностью.

И я принялся за работу, пожалуй, даже лихорадочно, совсем как тогда, когда писал натюрморт с панталонами и яблоком. Уголь так и мелькал. Я даже не хватался за тряпку, смахивать было не нужно — все сразу точно, четко, фигура Богини, выходящей из моря, рождалась стремительно. Будто по невидимой кальке, я переносил на картон давно построенное и крепко сработанное кем-то до меня. Я улучшал формы этой натурщицы, я придавал благородство невзрачным, в общем-то, чертам ее лица. Я все нашел, даже красочную гамму ее утреннего (так было надо!), светящегося зарей тела. Я мог писать ее без всяких «нашлепков» и «подмалевков» и ТАК начал писать! Вместо истасканной натурщицы, с терпеливой скукой сносящей весь наш коллективный глум, я писал Венеру. АФРОДИТУ. Мне больше нравится ее греческое, неиспорченное, арфозвучное и пригожее к богине: АФРОДИТА! Писал, как видел ее внутренним взглядом, выходящую из прибойной пены, величественную, пышногрудую, круглобедрую, такую, какую хотел видеть сам и какую хотели бы видеть, наверное, многие, если б смогли… Писал и сам уже любовался беломраморным и розовеющим женским телом! Обыкновенную просинь озябшей на своем помосте-подиуме натурщицы я перекладывал кистью в мрамор божественных оттенков, в сверканье пены под морским ветром, и море, родившее это чудо, уже грезилось мне в красках и даже дышало, — другое, античное, древнее и мифическое, не то бездушное море Айвазовских, какое всегда живет в нас: рамное, картинное, великое, без души. Не знаю, кто может любить Айвазовского. Я — никогда. Так же, как Куинджи с его жуткой до скуки «Березовой рощей». И уже захваченный замыслом, прикидывая, как опустить-поднять горизонт, как должна будет играть заря — ведь рождение должно сотворяться на заре (и на очень ранней заре!) и с таинственной голубой звездой — ЕЕ символом, и еще надо было в картину вложить: это я единственный свидетель творения совершеннейшей женщины — не женщины — богини, принявшей женский лик! Это я, художник. Господи!

Поделиться с друзьями: