Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:

Не было у меня Оксаны. Но теперь еще больше я страдал от нового поиска натуры. Новая картина зрела, копилась во мне, ждала толчка, новой ошеломляющей находки.

Пока такой не было, я снова писал наброски. Например, беременных женщин. Удивительно или нет, что нравились женщины «брюхатые», «пузатые», «обремененные», в том положении, которое кто-то не зря назвал «интересным», а кто-то глумливо «декретным».

Такую очень молодую женщину я встретил в универмаге, стояла в очередь, терпеливо держа-снося свой живот. Милая, добрая, явно сельская или поселковая. И я чувствовал ненависть к ее мужику, пустившему маяться по очередям, давиться по магазинам такую красоту, что будь у меня, не отпустил бы ни на шаг, ласкал, целовал ее круглый, вздутый живот, дрожал бы над каждым шагом! Она тоже была склонна к полноте, но беременность лишь дополняла это, придавала несказанное очарование.

Другую беременную и совсем уже иную, носатую, греческую, с обликом изощренной гетеры с какого-нибудь античного фриза, я встретил на рынке. Она продавала с машины поросят. Типичная картина для

рынка, где продают коз, свиней, петухов, голубей, птичек и рыбок. Тертый, битый «жигуль», открытый багажник, где возятся белесые поросята. Молодой мужик-охломон: крепкое лицо, крепкий крытый полушубок, крепкая шапка, собачьи унты, и эта баба под стать ему, поселковая деловая Афродита (если бывают такие? А бывают!). Стояла, отставив крутой зад, выставив мощный живот. Как часто мне попадались отменные красавицы, и сплошь беременные. Баба стояла с улыбкой всезнания, с выражением глаз какой-то хищной птицы, вообще «птицы». Вам не встречались женщины с ястребиным, куриным, вообще неподвижно-птичьим взглядом? Так она и стояла, все время сознавая свою плотскую, тянущую мужиков красоту, ибо ни один, даже ледащий пропойца-доходяга, не шел мимо, чтоб не покоситься, не обвести хотячим глазом, не кинуть вслед слюнявую шутку (самые смелые). Обладатель гетеры не то уже привык к вниманию, не то все-таки злился, потому что время от времени садился в машину, пытался запустить капризный, сношенный мотор и наконец все-таки завел. Тогда он со злобой хлопнул багажник с непроданными поросятами, баба едва втиснула на заднее сиденье все свои округлости. Дверки захлопнулись, и мне осталось лишь дома набросать всю эту сцену, испытывая какое-то злое, отравное удовольствие в изображении великолепной и, должно быть, все-таки грешно распутной бабы.

Жизнь продолжалась. Но как ни тянул я свои убывающие капиталы, пришел день, когда мне снова было нечего есть. В смысле: не на что купить. Снова на завод, к печам? Да ни за что на свете! Опять куда-то «ишачить», грузить бревна, уголь, гвозди, ящики с мылом или писать плакаты и лозунги? Властные лики почти небожителей? Кажется, я мог бы рисовать их с закрытыми глазами — все эти галстуки, подбородки, «орлиные» взгляды, сплошная уверенность, непоколебимое бессмертие! Так это, наверное, им самим даже казалось.

О, безденежье! Эти горькие и сладкие деньги! ДЕНЬГИ. Вы спасали меня и давали возможность быть самим собой, и вы же доставались мне таким путем, от которого я бежал, который клял, и даже зарекался уходя: никогда не пойду в эту тоску и скуку! Главное было даже не в запахе металла, мазута, не в шуме машин. Будь я один и подчинен только самому себе — работал бы и даже неплохо, наверное, справлялся. Главное было — неподобные мне люди, эти приказы, всякая подчиненная зависимость, режим «от» и «до», проходные, заборы с колючкой, и опять будто зона, лагерь, лагерь, лагерь… От него я никак, уже двадцать с лишним прошло, не мог освободиться, забыть, не держать в памяти. Лагерь… Лагерь. Гу-лаг!

В отчаянии от этих метаний я как-то собрался с духом и решил найти Болотникова. Может быть, посоветует. Я нашел телефон, позвонил. Глухой, показавшийся не слишком бодрым голос ответил. И мы договорились сразу встретиться, хотя я даже был не готов к такой встрече, — тащил в мастерскую найденный на дороге сосновый брус — хорошая штука для подрамников, если распилить его вдоль. Брус, должно быть, потеряли, когда везли на лесную базу, а Болотников жил тут недалеко, может вполне так быть, что потому я и вспомнил. Нужда не знает приличий. А к Болотникову я бросался всегда, как к спасательному кругу. Так уж мы погано устроены.

Он пришел ко мне, когда я сидел на этом брусе, и усмехнулся, здороваясь:

— Ты похож на Сизифа, влекущего камень! Да, пожалуй, это типично. Каждый стоящий художник — Сизиф и Прометей. И крестный путь на Голгофу — тоже наш путь.

Он сел со мной рядом на бревно. Мы походили на потерпевших кораблекрушение.

— Как жизнь? Знаю. Не говори. Нет женщины. Нет денег. Нет заказов. И скоро не на что будет покупать хлеб?

Читаю на челе. Не обижайся. Сам я так жил какое-то время. Вкалывать не хотел. Мест нигде не находилось. Жил на собранные по паркам бутылки. Да, собирал… А попутно смотрел на любовь в кустах. — Он усмехнулся. — Тебе могу сказать. Грешен. Да грех ли это еще? Надо спросить. А у кого? Кто не грешен-то?

— На вас, Николай Семенович, вроде не похоже.

— Не похоже… Я ведь тоже был молодой, алчущий. Что ты? Пропустить сцену соития? Какой грех! Да с детства ими грезил. И ты тоже! Знаю. И все мы! Особенно художники. Ты знаешь, какую сексуальную женщину я однажды видел, даже не столько ее, а ее орудие! Подвинься, сяду как следует, расскажу.

Он устроился рядом поудобнее. И теперь для прохожих мы были просто два усталых мужика, присевших отдохнуть на свою ношу.

— Так вот… Самое совершенное женское орудие я видел в самом, понимаешь, неподходящем месте. Впрочем, почему не подходящем? Туда все ходят. А мы — мальчишки, подростки, голодные до женщин, даже разыгрывали — кому. Строение, позволявшее утолять наш голод, было, понятно, на два отделения. И вот заберешься, бывало, ждешь, трясешься, а приходят одни старухи с геморройными задницами. Но зато когда придет девчонка! Или зрелая баба — это уже пир! Потом рассказываем друг другу. Вот так, помню, и пришла однажды литая, мощная, молодая баба. Наверное, тридцать не будет. Зад — выше всякой меры! Формы! Совершенство! Белизна! Розовость! Все это я, друг, увидел. Но дальше! Дальше, друг мой, я обозрел такую великолепную присоску, такой инструмент с цветком-нарциссом, такую раскрытую розовую устрицу,

что не забуду вовек! Никогда! Знаешь, еще приходило в голову даже такое написать! Да. Написать женскую раздвинутую вагину такой вот красавицы! Господь? Это грех или нет? Ведь я хотел, чтоб была поражающая всех кар-ти-на! Может быть, главная суть женщины?! Ах как я хотел написать эту картину. Но картину ведь — должны видеть. Ее должны видеть как можно больше. Иначе — ее нет! Понимаешь? Нету-у! Картина — это ведь отраженный зритель. Искусство не может жить для искусства. Все эти утверждения — ложь, немощь, глупистика! Их выдумали творческие импотенты и жалкие извращенцы! Те, что жили впроголодь и пытались эпатажем завоевать публику и покупателя. А в общем, никого не виню. Что мы за жалкий народ? Художники. Когда мы жили по-человечески? И я — тоже? Ведь художнику надо бы жить совсем по-иному. В добротном доме, с розовой экономкой, которая удовлетворяла бы тебя каждую ночь. Ладно. Это я так: поплакался тебе, как близкому. Сказал бы, «как родному». Одесса. Ну, что ж? Без денег ты. Это неоригинально. Но есть путь, место. Там нужно делать официальные портреты. Владимира Ильича. Ну, те самые, которые в каждом кабинете. Над креслом шефа. Противно? Ничего… Деньги не пахнут. К тому же ты можешь неплохо заработать. Хотя платят скупо, рублей сорок или шестьдесят, но сделай трафарет. Количество. Пусть и без качества. Вот, слушай, я знал одну милую женщину. Дочь профессора. Умница. Красивая. Единственная. А вышла за жлоба, подонка. Он — якобы писатель. Он и писал. Но лодырь, нахал — феноменальный. Нигде не служил. Бабенка высохла, избилась вся. Но оптимизма не потеряла. И вот такой разговор. Он у них уж и столовое серебро пропил, и так, что под руку, из дома тащил. Вот разговор: стоит она, бедненькая, перед ним и говорит: «Ну нет денег! Что делать? Хоть на панель иди». А он покуривает, развалясь, нахал, и говорит, хам: «Да кто за тебя больше трешки даст?» — «А три, да три, да три?!» — усмехаясь сквозь слезинки, она. Сам слышал. И вот ты: делаешь трафарет. Глаза, брови, нос, усы, бороденка. Абрис плеши, галстук в крапинку. Пиши! Канон нарушать нельзя. Стандарт! И все! Иди. Вот адрес! — достал бумажку, — Дерзай. Может, еще Никиту подбросят писать или бровастого этого. Чего тебе? Живые деньги. С них можешь не только кормиться. Конечно. Не творчество. Но что делать?

— А как хоть вы живете, Николай Семенович?

— Как? Хм. Все глуше, все тише мое бытие… Стихи бы с этого начать… Был бы поэтом. Писал. Бод-лер! Знаешь, недавно купил этого Бодлера. Чушь! Великая! Или вот — Хлебников. Ве-ли-мир! Покупаю: «Творения»! Листаю: Дичь! Дурь! Немощь! Амбистика и Глупистика! Хлебникова этого один сноб, знакомый, порекомендовал. Потом я его, сноба этого, спрашиваю: «Ты что за чушь мне нахвалил?» — «Какую?» — «Да Хлебникова этого!» — «А я, — говорит, — его не читал!» Ххо-хо! Вот так… Благословляю, Саша. Иди путем Ильича. Не угрызайся. Великие писали и пишут! И скольким он дает хлеб! Ты знаешь — я болтлив. Я все больше становлюсь похожим на старика Дега. Дега этот был жутко одинок. Жил десятилетия в одной квартире. Правда, была у него экономка с каким-то зоологическим именем: Зоэ? Мезозойская эра! Так вот. Потом дом, где он жил, не то снесли, не то стали перестраивать. И он вынужден был уехать. Но на другой квартире не мог прижиться и все бродил по Парижу, приезжал на то место, где жил, и смотрел сквозь забор. Я всегда помню об этом. А наш дом тоже собираются перетрясать. Не знаю, как это я вынесу. Жить в другом месте? А еще Дега ездил на тогдашних подобиях трамваев, на самых тесных площадках из конца в конец. Что это? Да. Все мы — Дега. И жизнь наша такая. Ну, ладно. Прощай. «Будем идти, пока не свалимся! Но идем, идем!» Бунин это. Прощай.

Он предложил мне помочь тащить бревно, но этого я сам бы никогда не позволил: что вы? Донесу. Не тяжело. А сам видел, ему бы и не помочь мне. Выглядел он плохо.

Я потащил брус в мастерскую. А Владимир Ильич Ленин вскоре начал исправно снабжать меня деньгами. В художественных мастерских я получал заказ на месяц, делал его за три-четыре дня. В остальные был свободен, и теперь у меня пока было на что купить хлеб. Я снова начал писать сюжет большой картины.

Глава V. ПОХИЩЕНИЕ ЕВРОПЫ

Непонятным образом мифология и Библия одинаково влекли меня. И если я написал «Еву», почему не попробовать картину на уже известный сюжет — ну, допустим: «Похищение Европы»? Я уже говорил, что написал бы, наверное, и картину «Пасифая». Женщина, отдающаяся быку. Кажется, такой не было ни в одном музее-галерее. Видения древних чудовищных храмов, где женщины, обнажая свою исконную животную суть, отдавались быкам, львам, жеребцам, ослам и чуть ли не слонам, посещали меня иногда, когда я был абсолютно свободен и поиски денег не уводили меня от главной моей стези. Чудовищные грезы моих несбыточных картин мучили меня настолько, что, не в силах им противиться, я хватался за карандаш, и жизнь дикая, подчиненная одним лишь законам мира, а не пошлому обустроенному разуму со всеми его табу, двигала его. О, это были страшные фантасмагории, и в конце концов я захлопывал папку, боясь словно, что они овладеют мной настолько, что я не выдержу их тяжести и соблазнов.

Но почему мне не написать «Похищение Европы»? Их писали, вероятно, сколько угодно. Хоть тот же Серов. Великий? Может быть. Но «Европа» ему явно не удалась. Бык еще так-сяк. И то надо было искать. А сидящая на нем тощенькая еврейка Ида Рубинштейн? Разве находка? Здесь все не так, набросочно и театрально. Серов был явно болен или торопился. Он не нашел. Не сдвинулся дальше первого решения. Но Бог с ним. Он сделал, что мог. Я даже не буду на него равняться, создам несравнимое «Похищение Европы».

Поделиться с друзьями: