Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в шести томах. Том 2
Шрифт:

Он плохо спал, и однажды, проснувшись среди ночи, я увидел через окно его одинокую и сутулую фигуру, стоящую в лиловом свете луны посреди террасы.

Очевидно, он только что встал из-за стола.

В руке его был зажат подсвечник с толстой, оплывающей свечой.

Свеча горела, расплавленный стеарин капал на его пальцы, а он стоял, бездумно и пусто смотрел на крупную, тяжёлую луну, и на досках террасы под его ногами лежала, распластавшись, такая же неподвижная, как он, густая, чёрная тень.

Было видно, что его на ходу застигла какая-то мысль и он остановился,

поражённый и подавленный ею.

Я смотрел из окна на доброе старое лицо с редкой, мочальной бородкой, худые руки в узлах жил, согнутые узкие плечи, и мне было жалко его, так жалко, что на глаза навёртывались слёзы.

И халат на нём уже был старенький-старенький, и туфли худые, с оттоптанными задками, и сам он какой-то поношенный, потёртый, такой, каким я его никогда не видел днём.

Наконец он очнулся, вздохнул, посмотрел вперёд, на чёрную глубь сада, покачал головой и пошёл обратно.

А мать сразу же после приезда на дачу взялась за хозяйство.

Дом недавно ремонтировали, и он был ещё сравнительно в порядке, разве кое-где осыпалась известь да на террасе подгнила одна доска. Зато сад!.. Боже мой, что было с садом! На клумбах, пышных и многоцветных, как огромные диванные подушки, росла дикая трава — что ни день, то гуще и дичее.

Непрорубленные и нерасчищенные аллеи превратились в сплошную заросль, — надо было всё прорубать, чистить, засаживать снова. Здесь пышно распустились чёрные лопухи, тонкий крепкий вереск, ползкий и живучий, как змея; злой татарник с тяжёлыми мохнатыми цветами, нежная, фарфорово-розовая повилика, слегка пахнущая миндалём, и ещё какие-то цветы и травы, названий которых я не знал.

Но мать ходила среди этого неистового и буйного цветения и качала головой. Конечно, ни её любимым тюльпанам, ни розам, ни малокровным и прекрасным лилиям было не под силу победить эту грубую и цепкую траву.

Пруд, на котором когда-то, по рассказам, плавали лебеди, был тоже заброшен.

Его затягивала ряска, и он теперь походил на танцевальную площадку, выложенную малахитом.

Белые лилии и кувшинки, точно вылитые из жёлтого воска, торчали из этих мощных зелёных плит.

— Где же Курт? — говорила мать с недоумением. — Обещал прийти через три дня — и вот уже больше двух недель прошло, а от него ни слуху ни духу.

И вот однажды пришёл Курт.

Он принёс с собой письмо, которое передал отцу, и тот, недоуменно повертев его в руках, начал читать.

Письмо, верно, было странное.

Во-первых, оно было вложено в глухой белый конверт без всякой надписи — даже имя адресата не было обозначено. Во-вторых, и всё-то оно было не написано, и напечатано на машинке. В-третьих, отсутствовала даже подпись в конце письма.

— От кого это? — спросила мать.

Но отец только досадливо сморщился и затряс головой.

— Главное, машинка-то, машинка-то не его! — сказал он вдруг с раздражением. — Я по шрифту знаю — это университетская машинка, смотри, у неё буква Н с отбитым концом. Ах ты, Господи!

Он дочитал письмо и бессильно опустил руку, лиловый листок выпорхнул из его пальцев и плавно лёг на землю.

Он не поднимал его, а сидел, сгорбленный

и жалкий, напоминая чем-то больную птицу.

Мать наклонилась и взяла письмо.

— Дай сюда! — резко сказал отец. Когда он поднял большие, круглые глаза, в них стояли слёзы.

— Вот, слушай! — сказал он и начал читать:

«Дорогой профессор!

Не без большого колебания и даже, если так можно выразиться, не без трепета сердечного, решился я вам писать. Да нет! И не писать даже, а, как видите сами, печатать на машинке, хотя, собственно говоря, это глупо до невозможности. В самом деле, что может изменить, убавить или прибавить моя подпись?

И так ведь это ясно.

Впрочем, мне и писать-то вам нечего, кроме разве одного.

Я изменил, я стал предателем.

Я бы и об этом вам не стал писать, надеясь на то, что вы всё равно узнаете. Но дело-то вот в чём: я отлично понимаю — не за моей головой они гонятся. Если бы я был один, сам по себе, они бы просто пристукнули меня в подвале или удавили на электропроводном шнуре. Это обстоятельные люди, и они куда больше доверяют трупу, чем живому человеку.

Нет, я им не нужен, конечно, но мной они будут бить других.

Я — слепое орудие в их руках, которое обрушится на чужие головы, а на вашу, дорогой учитель (позволено ли мне будет так вас называть?), раньше, чем на других.

Вот именно поэтому я и пишу вам.

Видите, как славно у меня всё это получается — во мне заговорила совесть.

Только не смейтесь, только, пожалуйста, не смейтесь, учитель!

Вот Шекспир где-то писал:

Ведь и палач у жертв прощенья просит

Пред тем, как смертный нанести удар.

Вот хотя бы только в этом плане — палача, просящего прощения, — и следует понимать мои слова о совести. Да нет, впрочем, не палач я даже, палач-то Гарднер, а я топор или, ещё лучше, плаха — глупый, тупой кусок дерева, который сам рубится вместе с осуждённым».

— Сволочь! — сочно выругался отец. — Толстая, жирная свинья! Вместо того чтобы прятаться от людей, он, видите ли, сочиняет лирические поэмы с цитатами из Шекспира!

Он стукнул кулаком по столу так, что заколебалась вода в бронзовой полоскательнице и светлые зайчики, выпорхнув из неё, заметались по скатерти.

— Да тише! — сказала мать и страдальчески дотронулась до виска. — Ну кого ты ругаешь? Кто это такой?

Отец только сопел.

— Да брось ты читать, тебе нельзя волноваться! — сказала мать. — У тебя больное сердце! Помнишь, что сказал доктор?

— У меня больное сердце, — хрипло согласился отец и пощупал воротничок. — Но слушай дальше. Он взял было письмо и опять опустил руку.

— Но обратила ты, обратила ты внимание, как складно, как хорошо всё написано? Прямо по всем правилам школьной риторики, даже все знаки препинания стоят на своих местах. Ох, почему так бывает, Берта, что когда какая-нибудь сволочь продаётся, как публичная девка, она сейчас же начинает вспоминать, дрожа и млея, не Иуду, а непременно Стринберга или Достоевского?

Поделиться с друзьями: