Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в шести томах. Том 2
Шрифт:

«Вы спросите, что за причина? И сейчас же ответите: „Страх! Страх физического уничтожения, страх за семью, страх материальных лишений“. И будете неправы.

Нет, не страх, никак не страх, никак не только один страх заставил меня перемахнуть в чужой лагерь. Перешёл-то я искренне и убеждённо, ибо искренне убеждён, что наше дело проиграно на много столетий вперёд. Вот что вас-то я предал — это уж другое дело, — но об этом после как-нибудь. Вся беда в том, что есть в ходе истории какие-то провалы, чёрные, угольные мешки, когда всё живое, разумное, мыслящее, а то и просто чувствующее нормально, объявляется подлежащим

уничтожению.

Откуда-то снизу, из самой мутной и тёмной тины, поднимаются неразумные, слепые, но мощные, как вся неорганизованная, косная природа, силы и сметают всё, что не согласно с их законами. А законы-то эти очень просты: законы роста, размножения и социальной антропофагии. Многие не понимают успеха этих разрушительных сил, этого триумфального, обезьяньего шествия, когда в течение недель погибает всё то, что выработалось тысячелетиями и казалось вечным и незыблемым. А ведь это понятно, это ведь очень понятно, дорогой учитель, ибо в самом деле — что на свете может быть сильнее кулака?

Человек, как мы с вами установили, в начале своей истории изобрёл мотыгу, одежду, приспособил и запер в очаг огонь, приручил животных. Но это он именно и изобрёл-то, становясь человеком, а кулак-то — он ведь Богом данный, его и изобретать-то не надо, он присущ человеку не меньше, чем горилле.

Мораль, искусство, религию, даже самую человечность — всё это ещё нужно прививать человеку, ещё растолковывать, ещё убеждать в их необходимости, да и не всякий, пожалуй, ещё и согласится, а кулак-то — вот он.

Заметили ли вы, кстати, что когда грубая сила освобождается от своей юридической и гуманитарной оболочки и является на свет, так сказать, в кристаллически чистом виде, она всегда претендует на божественность?

Они логически и последовательно ненавидят нас за нашу любовь, человечность, уважение к слабым, за наш трепет перед прекрасной человеческой личностью, которую мы тоже считали божественной. Они ненавидят нас за тонкость наших переживаний, ибо у них, где всё просто, точно и ясно, никаких переживаний нет. Вот вы с таким уважением относитесь к человеческому мозгу. Помню я, хорошо помню ваши слова насчёт того, что мозг — это сила, укрощающая космос, и что он — самый благородный металл вселенной, и что даже черепная коробка питекантропа прекраснее Венеры Милосской, — всё помню, дорогой учитель! Но только знаете что? Зря вы всё это говорили! Ровно ничего не стоит эта трясучая, киселеобразная слякоть, кое-как разлитая по черепам. Не тот прав, у кого мозга больше, а тот, у кого дубина тяжелее.

И вот я пришёл к заключению, что сопротивляться бесполезно.

Пока мы собирали мирные конференции, вырабатывали правила гуманного ведения войны, учреждали всевозможные лиги или, попросту, забыв всё, запирали дверь кабинета и работали в тишине над вопросом об интеллекте индонезского человека, они потихоньку, ворча да урча, выламывали дубину, выломали да шарахнули так, что только грязные брызги полетели в разные стороны от этого благородного металла.

Вот тебе и гуманность!

Значит, что же?

С чем и как я приду воевать с этой обезьяной?

У неё в руках дубина, а у меня что? Университетское свидетельство!

Как будто маловато, до смешного даже маловато, профессор! Дон Кихот тот, правда, воевал с ветряными мельницами, не только что с обезьянами, ну да он никогда

не был моим любимым героем. Да нет, и у того даже было копьё да Росинант, хоть дохленький, да был, а у меня ведь, кроме антропометрического циркуля, ничего в руках нет.

Да и за что сражаться? Посмотрите — всё разрушено, всё поругано, всё разбито!»

Отец опять положил письмо на стол и взглянул на мать.

— Господи, да кто же это так пишет? — спросила она растерянно. — И подписи нет?

— И подписи нет! — улыбнулся отец.

Он задумался и опустил голову.

Было очень тихо в саду, и только на перилах террасы тонко и остро тренькала какая-то птичка с буро-жёлтой, цвета гниющего дерева, грудкой.

Она юлила, вертелась и при каждом звуке, лёгком, как пузырёк воздуха, вылетающем из её птичьего горла, передёргивала хвостиком.

Небо было очень ясное и мягкое от вялых и рассеянных солнечных лучей.

Сердитая оса, жужжа и вибрируя крылышками, — так, что целый крохотный ураган бушевал вокруг неё, — ползла по розетке с вареньем. При этом она вязла и поднимала верхнюю часть туловища так, что казалась стоящей на задних ножках.

Мать зацепила её ложкой и выбросила на траву.

— Теперь её слопают собственные подружки, — сказал отец, что-то вспоминая. — Слушай дальше.

«Так вот, обвиняйте как хотите меня за это, но у меня слабые нервы, и я знаю, что не выдержу, когда они будут лить мне в лёгкие через резиновую трубку керосин или даже просто лупить резиновой дубинкой. Я же слабый, я очень слабый, я тогда чёрт знает что могу наговорить. Эдак-то лучше, а может быть, и почётнее.

Где-то у Вундта, что ли, я читал, что когда полчища муравьёв встречают по дороге ручей, то первые ряды бросаются в него и застилают своими телами, а остальные проходят по их трупам и идут дальше.

Благородно? Очень благородно, конечно! Но ведь это муравьи, и благородство-то и героизм у них подсознательные, а поэтому и такие высокие. Они страшно высоки для моего бедного человеческого рассудка. Муравей-то умирает, не думая, не размышляя, а потому и не веря в смерть, а я-то думаю, переживаю и боюсь её. „Так трусами нас делает раздумье“, — говорит Гамлет. Нет, не буду я муравьём.

Я хочу жить, я очень хочу жить!

Пронести через этот страшный, кровавый мир своё бедное человеческое сознание!

Не хочу, не хочу я превращаться в фосфорнокислые соли, в углекислоту и азотистые соединения. Вы как-то приводили мне изречение Паскаля: „Если ты хочешь не бояться смерти, подумай: сзади тебя мрак и впереди мрак, а ты как искра, мелькнувшая между двумя безднами“.

Так вот, миллиарды лет носился я где-то во мраке, на секунду появился на свет — и опять туда же, в эту темноту, в ничто, и уже навсегда...

Чтобы превратиться в лопух, в дерево, в куст шиповника, в жирный слой чернозёма!

Нет, не хочу, не хочу и не хочу!

Тысяча мёртвых Ахиллов не стоит одного живого дезертира.

И знаете что?

Дарвин был неправ, когда говорил, что выживают наиболее приспособленные к борьбе за существование.

Нет, выживают только те, которые умеют и дальше приспосабливаться к изменившимся условиям, вот что главное: приспосабливаться дальше.

В юрский, скажем, период наиболее приспособленным был атлантозавр, а выжил-то не он, а маленькая сумчатая крыса.

Поделиться с друзьями: