Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
Шрифт:
У Паскаля, упорно занятого работой, была еще одна горькая радость — письма Клотильды. Она регулярно писала ему два раза в неделю длинные письма по восемь — десять страниц, в которых рассказывала о своей повседневной жизни. Как видно, ей было не очень сладко в Париже. Максим, больше не покидавший кресла, мучил ее капризами, присущими избалованным детям и больным; она жила отшельницей, ни на минуту не оставляя брата, даже не имела возможности подойти к окну, чтобы взглянуть на проспект, где бесконечными вереницами двигались роскошные экипажи, по направлению к Булонскому лесу и обратно; по некоторым фразам можно было понять, что Максим, который вечно боялся, как бы его не обманули, не обобрали, и нетерпеливо требовал приезда сестры, стал подозревать даже Клотильду, не доверял ей и возненавидел, как и всех, кто ему прислуживал. Она дважды видела отца, — тот всегда был весел, по горло занят делами и служил ныне Республике, вознесшей его на вершину политического и финансового успеха. Саккар доверительно поведал ей, что бедняга Максим стал
Но именно этого слова Паскаль не хотел написать. Все уладится, Максим свыкнется с сестрой, раз они решились принести жертву, надо довести дело до конца. Достаточно одной строчки, написанной им в минуту слабости, и весь смысл сделанного усилия будет сведен на нет, несчастье начнется снова. Для ответа Клотильде Паскалю приходилось призывать всю свою стойкость. Во время мучительных, бессонных ночей он боролся с собой, отчаянно звал ее, вскакивал, чтобы ей написать, немедленно вызвать ее телеграммой, по днем, после того как лихорадочное возбуждение разрешалось слезами, ответ получался всегда очень короткий, почти холодный. Паскаль следил за каждой фразой и переписывал письмо, если ему казалось, что он выдал себя. Но какой мукой были для него эти ужасные письма, короткие, бесстрастные, в которых он превозмогал свое чувство только для того, чтобы оттолкнуть ее, принять всю вину на себя и внушить ей, что она вправе его забыть, если и он ее забыл! После этих писем он был весь в поту, обессиленный, как будто совершил трудный, нечеловеческий подвиг.
Стояли последние дни октября, прошел месяц с отъезда Клотильды, и вдруг однажды утром у Паскаля началось резкое удушье. Уже не раз у него бывала легкая одышка, которую он относил за счет переутомления. Теперь симптомы были настолько ясны, что он не мог больше обманываться: острая боль — сперва в области сердца, затем во всей груди и левой руке, обильный холодный пот, подавленность, смертельная тоска. Это был приступ грудной жабы. Он длился не более минуты, и Паскаль сначала скорее удивился, чем испугался. Как и все врачи, он был слеп в отношении собственного здоровья и никогда не задумывался над тем, что у него тоже может быть болезнь сердца.
Едва он успел прийти в себя, как вошла Мартина, доложившая, что доктор Рамон ждет внизу и настойчиво просит его принять. И, вероятно, уступая бессознательной потребности узнать правду, Паскаль воскликнул:
— Ну что ж, пусть поднимется, если ему хочется, я буду рад!
Мужчины обнялись, но не сказали ни слова об отсутствующей, о той, чей отъезд оставил в доме такую пустоту, — только обменялись крепким и скорбным рукопожатием.
— Угадайте, зачем я к вам зашел? — вскричал, входя, Рамон. — По поводу денег. Мой тесть, господин Левек, известный вам стряпчий, рассказал мне не далее как вчера о суммах, которые вы доверили конторе нотариуса Грангийо. Он очень советует вам заняться этим делом, потому что, по его словам, некоторым кредиторам удалось получить обратно свои вклады.
— Да, я знаю, вопрос улаживается, — сказал Паскаль. — Мартина даже получила как будто двести франков.
Рамон очень удивился.
— Как Мартина? И без вашего участия? Ну как же, согласны ли вы уполномочить моего тестя заняться этим делом? Он все выяснит, ведь у вас нет ни времени, ни интереса к таким вещам.
— Конечно, я уполномочиваю господина Левека, передайте ему мою глубокую благодарность.
Покончив с этим делом, молодой человек заметил бледность Паскаля и стал расспрашивать, что с ним. Улыбаясь, Паскаль ответил:
— Представьте, мой друг, у меня только что был приступ грудной жабы… Нет, это не мое воображение, налицо все симптомы… Постойте, уж если вы пришли, вы меня и выслушаете.
Сначала Рамон отказался, пытаясь обратить разговор в шутку. Разве такой новичок, как он, смеет ставить диагноз ветерану науки? Тем не менее он внимательно всмотрелся в Паскаля, нашел, что у него осунувшееся, изменившееся лицо, до странности пристальный взгляд. Затем он решил тщательно освидетельствовать его и долго выслушивал, прильнув ухом к груди. Прошло несколько минут в глубоком молчании.
— Ну как? — спросил Паскаль, когда молодой врач выпрямился.
Тот ответил не сразу. Рамон чувствовал на себе взгляд учителя и не отвел глаз; на прямой, мужественный вопрос он ответил просто:
— Да, правда, полагаю, что у вас склероз сердца.
— Спасибо, что не солгали мне, — произнес доктор. — А я боялся, что вы мне солжете, и это огорчило бы меня.
Рамон снова принялся его выслушивать, говоря вполголоса:
— Да, сердце пульсирует сильно, первый удар глухой, зато следующий, напротив, очень резкий… Чувствуется,
что сердце опущено и смещено влево… Налицо склероз, по крайней мере, это вполне вероятно. Но со склерозом живут двадцать лет, — добавил он, снова вставая.— Бывает, конечно, — заметил Паскаль, — если человек не умирает сразу, на месте.
Они поговорили еще, дивясь необычному случаю склероза сердца, который им пришлось наблюдать в плассанской больнице. Уходя, молодой врач объявил, что снова придет, когда получше разузнает о деле Грангийо.
Оставшись один, Паскаль почувствовал себя обреченным. Все объяснилось — недавние сердцебиения, головокружение, удушье; главное, его бедное сердце, переутомленное волнениями и работой, было изношено, он чувствовал безмерную усталость и близость конца, относительно которого больше не обманывался. Между тем он не испытывал страха. Сперва он подумал, что, в свою очередь, платит дань наследственности, что склероз — этот вид вырождения — был его долей физиологической немощи, неизбежным ужасным наследием предков. У одних первородный изъян, невроз, превращался в порок или добродетель, в гениальность, преступность, запой, святость; другие умирали от чахотки, эпилепсии, сухотки спинного мозга; он жил страстью и должен был умереть от болезни сердца. Это не пугало его, он уже не восставал против этого явного проявления наследственности, без сомнения, роковой и неизбежной. Напротив, он смирялся, уверенный, что всякий протест против естественных законов — бессмыслен. Почему же он радовался, ликовал когда-то при мысли, что не такой, как остальные члены семьи, чувствовал, что он отличен от нее, не имеет с ней ничего общего. Это рассуждение было отнюдь не философским. Ведь одни выродки ни на кого не похожи. Уродиться в свою семью показалось ему, ей-богу, столь же приятным и лестным, как принадлежать ко всякой иной семье: разве люди не походят друг на друга, разве человек не тождествен повсюду и не наделен той же смесью добра и зла? Спокойный, притихший перед угрозой страданий и смерти, он соглашался принять жизнь такой, какова она есть.
Теперь Паскаль уже не расставался с мыслью, что может умереть с минуты на минуту. Это помогло ему стать над своим несчастьем, дойти до полного самоотречения. Он не перестал работать, но никогда еще не понимал так ясно, что награду за труд надо искать в самом труде, ибо дело, начатое тобой, будет продолжено другими и все равно останется незавершенным. Однажды вечером за обедом Мартина сообщила ему, что рабочий-шляпник Сартер, бывший питомец дома умалишенных в Тюлет, повесился. Весь вечер Паскаль размышлял об этом странном случае — о человеке, которого, как ему казалось, он вылечил подкожными впрыскиваниями от мании убийства, а тот во время нового приступа сохранил ясность мысли и повесился, вместо того чтобы схватить за горло первого встречного. И Паскаль вспоминал, как рассудителен был шляпник, слушая советы вновь зажить жизнью добропорядочного рабочего. Что же представляла собой эта разрушительная сила, эта жажда убийства, обернувшаяся самоубийством, если смерть вопреки всему сделала свое дело? С гибелью Сартера исчезло последнее тщеславное удовлетворение Паскаля, мнившего себя врачом-исцелителем, и отныне, садясь по утрам за работу, он считал себя только учеником, который читает по складам и вечно ищет истину, по мере того как она осложняется и отступает все дальше.
И все же, несмотря на обретенное спокойствие, у Паскаля оставалась одна забота, он тревожился о том, что будет с Добряком, его старой лошадью, если он умрет раньше нее. Бедный конь совсем ослеп, ноги были парализованы, и он уже не поднимался со своей подстилки. Когда хозяин приходил его проведывать, Добряк еще различал его шаги, поворачивал голову и был, видимо, доволен, если его целовали в морду. Соседи пожимали плечами, подшучивали над этим старым родственником, которого доктор не соглашался прикончить. Паскаль не хотел умереть первым, боясь, что на следующий же день после его смерти позовут живодера. И вот однажды утром Паскаль вошел в конюшню, но Добряк не услышал его, не поднял головы. Он околел и лежал с таким спокойным видом, словно был доволен, что тихо кончил век у себя дома. Паскаль встал перед ним на колени, поцеловал еще раз на прощанье, и две крупные слезы скатились по его щекам.
В этот же день у Паскаля снова пробудился интерес к соседу, г-ну Белломбру. Доктор заметил из окна, что отставной учитель прогуливается, как обычно, по ту сторону ограды, греясь на неярком солнце первых ноябрьских дней; вид старого учителя, вкушающего покой и счастье, сначала привел Паскаля в недоумение. Пожалуй, он еще никогда не задумывался над тем, что рядом живет семидесятилетний старик без жены, без детей, без собаки и черпает свое эгоистическое счастье в наслаждении существовать вне жизни. Потом он вспомнил, как негодовал против этого человека, как иронизировал над его страхом перед жизнью, как втайне желал ему всяких бед, надеясь, что возмездие настигнет себялюбца в лице служанки-любовницы или неожиданно приехавшей родственницы. Но нет! Г-н Белломбр выглядел все таким же бодрым, и Паскаль предвидел, что он еще долго будет прозябать, черствый, скупой, никому не нужный и счастливый. Между тем доктор больше не питал к нему ненависти, даже готов был пожалеть старика, — тот просто смешон и жалок, ибо никто его не любит. А Паскаль умирал оттого, что остался один! Его сердце готово было разорваться от сочувствия к горю других людей! Нет, нет, лучше страдания, одни страдания, чем этот эгоизм, эта смерть всего, что есть в тебе человечного и живого!