Собрание сочинений. Т. 9.
Шрифт:
— Глядите-ка! — крикнул Утлар. — Глядите, какой удар… Здорово? Сразу оттяпало две ноги!
Они переговаривались. Кюш считал валы.
— Вот увидите, хватит и трех… Один подсекает! Два других начисто сметают! Ах, стерва, двух хватило!.. Экая все-таки стерва!
Это звучало как ласка. Посыпались крепкие словечки. Ребятишки пустились в пляс, когда обрушился сильный вал и сразу перешиб хребет одного из волнорезов. Еще один! еще один! То же будет и с остальными, они затрещат, как морские блохи под башмаками детей. Но прилив поднимался все выше, а большая дамба по-прежнему держалась. Все с нетерпением ждали решающей битвы. Наконец первые валы врезались в заграждение. Началось, то-то будет потеха!
— Жаль, нет здесь этого сопляка! — раздался насмешливый голос канальи Турмаля. — Пускай бы подпер ее плечом.
Кто-то шикнул на него, и он осекся, — рыбаки заметили Лазара и Полину. Молодые люди стояли рядом бледные как полотно. Они все слышали и продолжали молча смотреть на разбушевавшуюся стихию.
— Она недолго продержится, — шепотом сказал Утлар.
Однако дамба все еще стояла. После каждого вала, захлестывавшего ее, из белой пены снова возникали черные просмоленные сваи. Но как только сломалось одно бревно, стали разлетаться остальные. Старожилы говорили, что уже пятьдесят лет море так не бесновалось. Вскоре пришлось отойти подальше; вырванные балки ослабили соседние и в конце концов разрушили дамбу, обломки которой море яростно швырнуло на берег. Устояла лишь одна свая, совершенно прямая, похожая на бакен, поставленный у рифов. Обитатели Бонвиля перестали смеяться, женщины уносили плачущих детей. Эта стерва опять схватила их за горло, и они с тупой покорностью ждали неизбежной расправы; живя в таком близком соседстве с великим грозным морем, они привыкли к тому, что оно и кормит и губит их. Началась паника, слышался лишь топот деревянных башмаков; люди пытались укрыться за стеной из гальки — единственным барьером, который еще защищал их дома. Сваи уже поддались, доски были вышиблены, огромные валы перехлестнули через низкую стену. Не встречая сопротивления, волна выбила стекла у Утлара и затопила кухню. Тогда все обратились в бегство, осталось лишь победоносное море, подметавшее берег.
— Не входи, — кричали соседи Утлару. — Сейчас рухнет крыша.
Полина и Лазар медленно отступали перед этим потопом. Видя, что ничем уже нельзя помочь, они поднялись к себе; когда дошли до половины косогора, девушка в последний раз взглянула на обреченную деревню.
— Бедняги, — прошептала она.
Но Лазар не мог простить рыбакам их глупых насмешек. Уязвленный в самое сердце этим разгромом, который означал для него поражение, он сказал, гневно махнув рукой:
— Ну и пусть море спит в их кроватях, раз они так любят его! Уж я-то не стану ему мешать, черт побери!
Вероника спускалась им навстречу с зонтиком, так как снова начался ливень. Аббат Ортер по-прежнему стоял, укрывшись за оградой, и кричал им что-то, хотя ничего нельзя было разобрать. Ужасная погода, разрушенные волнорезы, несчастная, обреченная на гибель деревня, все это еще больше омрачало их возвращение. Когда они вошли в дом, он показался им необитаемым и холодным; один только ветер с завыванием гулял по унылым комнатам. Шанто, дремавший перед камином, при виде их начал плакать. Ни Лазар, ни Полина не пошли наверх переодеться, боясь, что лестница вызовет тяжелые воспоминания. Стол был накрыт, лампа горела, сразу сели обедать. Это был мрачный вечер. Грозные удары волн, от которых содрогались стены, прерывали их беседу. Подавая чай, Вероника сообщила, что дом Утлара и еще пять других совершенно разрушены; на этот раз уцелела лишь половина деревни. Удрученный Шанто, который никак не мог обрести равновесие, приказал ей замолчать, говоря, что с него довольно собственных бед, он не желает слушать о чужих. Уложив его, все отправились спать, изнемогая от усталости. До утра у Лазара горел свет, а встревоженная Полина раз десять за ночь тихонько отворяла дверь и прислушивалась, но второй этаж, теперь опустевший, был погружен в зловещее молчание.
Потянулись медленные и мучительные дни, которые всегда следуют за тяжелой утратой. Лазар как бы очнулся после беспамятства, после потрясенья, от которого внутри все еще болело; мысли его прояснились, воспоминания возникали отчетливо, освобожденные от недавних кошмаров и смутных лихорадочных видений. Каждая подробность возрождалась, и он вновь переживал свою скорбь. Смерть, с которой ему еще не приходилось сталкиваться, была здесь, в этом доме, она так беспощадно за несколько дней унесла его мать. Ужасная утрата становилась осязаемой. Их было четверо, а теперь образовалась зияющая пропасть, осталось трое, дрожащих от горя, растерянно жавшихся друг к другу, чтобы вновь обрести хоть немного тепла. Вот что значит умереть? Уйти навсегда? Дрожащие руки Лазара обнимали призрак, оставивший после себя лишь сожаление и ужас.
Бедная мать, он терял ее снова и снова, ежечасно, всякий раз, как покойница возникала перед ним. Вначале он не так страдал; даже когда кузина спустилась вниз и обняла его, даже во время долгой и страшной церемонии погребения ему было легче. Он почувствовал ужасную утрату лишь по возвращении в опустевший дом; горе его усугубляли угрызения совести, что он мало оплакивал мать во время агонии, пока она еще не покинула их. Страх, что он недостаточно любил свою мать,
терзал его, иногда ком подступал к горлу и он начинал рыдать. Лазар непрерывно вспоминал ее, образ матери преследовал его. Поднимаясь по лестнице, он ждал, что сейчас увидит ее: вот она выйдет из своей комнаты и пройдет мелким торопливым шагом по коридору. Часто он оборачивался, словно услышав ее поступь, он был так полон ею, что дошел до галлюцинаций: ему чудилось, будто он видит край ее платья, мелькнувший за дверью. Она не сердилась, она даже не смотрела в его сторону. То было лишь привычное видение, призрак прошлого. Ночью он не смел гасить свет: в темноте кто-то украдкой приближался к кровати, чье-то дыхание касалось его лба. Рана не заживала, а все больше углублялась; при каждом воспоминании он ощущал нервное потрясение — образ становился реальным, осязаемым, но тотчас же исчезал, оставляя в душе скорбь о той, что ушла навсегда.Все в доме напоминало ему мать. Спальня ее оставалась нетронутой, ни одной вещи не сдвинули с места; наперсток лежал на краю стола, рядом с незаконченной вышивкой. Стрелки часов на камине показывали семь часов тридцать семь минут, час ее кончины. Лазар избегал входить туда. Но порой, когда он быстро поднимался по лестнице, им вдруг овладевало желание войти. Сердце его сильно билось: ему казалось, будто старая привычная мебель, бюро, круглый столик и особенно кровать обрели значительность, вся комната стала иной. Сквозь всегда закрытые ставни просачивался слабый свет, и этот полумрак еще усиливал его трепет, когда он наклонялся поцеловать подушку, на которой остыла голова умершей. Как-то утром, войдя в комнату, Лазар остановился потрясенный: ставни были широко раскрыты, впуская потоки света, веселая, солнечная дорожка стелилась поперек кровати, покрывая подушку, и всюду стояли цветы, во всех вазах, какие имелись в доме. Тогда он вспомнил, что сегодня день рождения той, кого уже нет. Этот торжественный день праздновали ежегодно, и кузина его не забыла. Здесь были только жалкие осенние цветы: астры, маргаритки, последние розы, уже тронутые морозом, но от них чудесно пахло жизнью, и они украшали своими яркими красками мертвый циферблат, на котором, казалось, остановилось время. Эта почтительность, это внимание Полины к памяти усопшей растрогали его. Он долго плакал.
Столовая, кухня, даже терраса были полны воспоминаний о матери. Он ощущал ее во всем, в каждой вещи, которая ему попадалась под руку, в привычных мелочах, которых ему не хватало. Это превращалось в манию, но он никогда не говорил о покойнице, стыдливо скрывая свои повседневные муки, непрерывную беседу с мертвой. Он дошел до того, что даже избегал произносить имя матери, чей образ неотступно преследовал его. Можно было подумать, что уже наступило забвение, что он перестал думать о ней, а у него поминутно болезненно сжималось сердце от каких-нибудь воспоминаний. Одна лишь Полина понимала все. Тогда он начинал ей лгать, уверял, что погасил лампу в двенадцать, говорил, что поглощен какой-то работой, а если она продолжала расспрашивать, выходил из себя. Единственным прибежищем была его комната, он поднимался наверх, и там, в этих стенах, где он вырос, чувствовал себя спокойнее, не боясь, что посторонние подсмотрят его тайные муки.
С первых же дней он пытался выходить, возобновить прежние далекие прогулки. Так по крайней мере он убегал от молчания угрюмой служанки, от тяжкого зрелища прикованного к креслу отца, не знающего, чем занять свои руки. Но вскоре у Лазара появилось непреодолимое отвращение к ходьбе, вне дома ему становилось тоскливо, невыносимая тоска довела его до исступления. Его раздражало море, никогда не знающее покоя, упрямые волны, которые два раза в день обрушивались на берег, эта чуждая его страданиям, тупая, бессмысленная сила, которая на протяжении веков обтачивала одни и те же камни и никогда не оплакивала смерти человека. Оно слишком огромное, слишком холодное, и Лазар спешил вернуться домой, запереться в своей комнате, чтобы не чувствовать себя таким ничтожным, таким жалким между необъятной водой и необъятным небом. Единственное место, которое привлекало его, было кладбище, окружавшее церковь; могилы матери здесь не было, но он думал о ней с великой нежностью и ощущал какое-то странное успокоение, невзирая на свой страх перед небытием. Могилы покоились в траве, у стен храма росли тисы, слышалось лишь посвистывание куликов, парящих на морском просторе. Лазар сидел там подолгу, погруженный в забвение, не будучи даже в силах прочитать на плитах полуистершиеся от ливней имена давно умерших.
Если бы еще Лазар верил в загробную жизнь, если бы хоть мог надеяться на свидание с близкими за этой черной стеной. Но и это утешение ему не было дано, он был твердо убежден, что каждый человек, умирая, растворяется в вечности. Его «я» втайне возмущалось, оно протестовало против уничтожения. Какое было бы счастье, если бы там, среди звезд, можно было начать новую жизнь вместе с родными и друзьями. Каким бы сладостным стал конец, если бы это сулило свидание с дорогими ушедшими. Сколько было бы поцелуев при встрече! Какая началась бы безмятежная, новая, бессмертная жизнь! Его возмущала милосердная ложь религий, которые из сострадания к слабым скрывают страшную правду. Нет, смерть это конец всему, никто из наших любимых не воскреснет, это прощанье навсегда. Навсегда! Навсегда! Это страшное слово повергало его в головокружительную пустоту!