Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы
Шрифт:
И те же три подписи. Мочалов сдвинул шлем на затылок и вытер рукой лоб.
— Что? Здорово покрыли? — спросил Марков, участливо смотря на изменившееся лицо Мочалова.
— Читай! — дрожащим голосом пробормотал Мочалов и передал бланк.
Марков читал, складывая губы трубочкой.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — произнес он, отдавая телеграмму, — ей-ей, не ждал. Честное слово, думал, под суд отдадут за битые самолеты и аварии, а оказывается, мы с тобой воздушные орлы. А ну, повернись-ка, погляжу, где у тебя орлиные перья растут?
— А ну тебя, — сказал Мочалов. — Я серьезно.
— А думаешь, я знаю? Давай, брат, поверим этим товарищам. Они лучше нас знают. Раз они так думают, — значит, нам нужно слушаться.
Марков иронически кривил губы, но, заглянув в глаза товарищу, Мочалов поймал в янтарной теплоте его зрачков искры не могущей спрятаться гордости. Они шли до отеля молча, занятые каждый своими мыслями, не обращая внимания на встречных, видя только далекие берега родины.
В холле их встретил капитан Смит. Старая трубка из того же корня, из которого было вырезано его угловатое пиратское лицо, по-прежнему торчала в углу губ. Он протянул руку Мочалову.
— Поздравляю вас, сэр. Вы заслужили награду.
— Откуда вы знаете, кептен? — удивился Мочалов.
Смит лукаво скосил глаза.
— Я старый шакал Аляски, сэр. Я топчу ее сорок пять лет. У шакалов хороший нюх. Я ждал вас здесь, чтобы поздравить. А теперь простите старика. Мне нужно идти. У меня нет жены, но метеорология ревнива, как баба.
Он сунул трубку в карман и ушел, помахав рукой.
Мочалов и Марков поднялись во второй этаж. Едва они вступили на площадку, до них донеслось из коридора невнятное пение. Мочалов остановился.
— Ты слышишь? В чем дело?
Марков прислушался.
Странно, — сказал он, пожав плечами, — похоже, будто поют нашу летную. Только голоса уж очень козлиные.
Они замолчали, вслушиваясь. Пение доносилось из номера, который занимал механик Митчелл. Пели три голоса. Можно было разобрать хрипловатый тенорок и низкий баритон, тянувшие песню.
Все выше, и выше, и выше Стремим мы полет наших птиц. И в каждом пропеллере дышит Спокойствие наших границ…К двум голосам примешивался третий, совсем не понятного тембра. Он вел мелодию без слов, глухо, словно кто-нибудь подыгрывал на гребенке.
— Что за чудеса? — сказал Мочалов. — А ну, давай поглядим.
Он подошел к двери номера и дернул за ручку. В номере плавала сизая муть табачного дыма, и в ее пелене Мочалов смутно разглядел двух штурманов и Митчелла. Они в обнимку сидели на диване. Штурманы без кителей, Митчелл в оранжевом клетчатом джемпере. Митчелл помещался в середине, Саженко и Доброславин нежно обнимали его с обеих сторон. Растрепавшиеся волосы Саженко сползли на лоб. В левой руке он держал бутылку и наливал в стакан Митчелла. На столе стояли еще две бутылки рома. Пряные — ромовый и табачный — запахи наполняли комнату.
— Крути, комсомол! Голос у тебя соловьиный, — лихо вскрикнул Саженко, ставя бутылку на стол, вскинул глаза и застыл, увидя на пороге Мочалова.
— Что здесь происходит, товарищи командиры? — окаменевшим голосом спросил Мочалов. На скулах
у него кожа стянулась от сдерживаемого бешенства.Саженко высвободил руку из-за шеи Митчелла и, качнувшись, встал.
— М-митя, — сказал он нетвердо, — прошу пожаловать! К нашему шалашу. П-просвещаем ам-мериканский комсомол. Садись, М-митя. Ты меня на льдине обидел, без м-ме-ня летал, но я не сержусь. Крути, Митчелл!
Он потянул Мочалова за рукав. Мочалов резко вырвал руку.
— Встать как следует, товарищ командир! Привести себя в приличный вид! Где ваш китель? — жестко рубил он.
Саженко протрезвел и вытянулся. Поднялся Доброславин, за ним встал растерянный Митчелл.
— Я вас предупреждал, товарищ Саженко, — резал Мочалов, и на щеках у него вздулись желваки, — пеняйте теперь на себя. Немедленно по возвращении в Союз пойдете под суд.
— Есть под суд, — хмуро повторил Саженко, надевая китель.
Мочалов, не слушая, взял со стола обе бутылки и сунул в карман.
— Отправиться сейчас же по своим номерам, и будете оба считаться под домашним арестом. Из номеров носа не показывать. Это преступление, товарищи командиры. В чужой стране, при иностранце, в тот день, когда правительство наградило нас величайшей наградой, напиться как свиньи и напоить подчиненного.
— Какая награда, товарищ командир? — тихо спросил Доброславин. Он не был пьян, а сейчас был взволнован и растерян.
— Прочтите. Может быть, после этого вам станет совершенно ясным безобразие вашего поведения, — презрительно кинул Мочалов, передавая штурману телеграмму.
Доброславин расправил ее на столе. Протрезвевший и унылый Саженко тоже нагнулся над бланком. Спустя минуту он поднял голову, и Мочалов увидел, что по щекам штурмана сбегают слезы.
— Митя, — сказал Саженко жалобно и беспомощно, — Митя, ты не сердись. Если б я знал, что мы герои, я бы капли в рот не взял, честное слово. Я считал, что с нас головы снимут за аварии. С горя и хватил. Думал: семь бед, один ответ.
— Прекратить разговоры, — оборвал Мочалов, — и марш по номерам! Не принимаю никаких оправданий, товарищи командиры.
Саженко опустил голову. Мочалов почувствовал сзади осторожное прикосновение к локтю. Он оглянулся и увидел, что Марков показывает ему глазами на дверь. Раздраженно повернувшись, он вышел.
Марков взял его под руку.
— Послушай-ка, Митя… конечно, ты прав. Надо было дать им хорошую встряску. Но… знаешь… не давай хода этому делу. Свинство и распущенность — двух мнений быть не может, но в конце концов никто из посторонних не видел. Разойдутся, выспятся и придут в себя.
— Да что ты заступаешься? — вспылил Мочалов. — Драить их надо, прохвостов, чтоб шерсть летела.
— Согласен. Но нагнал страху, и хватит. Не стоит губить ребят. Вспомни, что были тяжелые дни, а у Саженко выдержки не хватает. Да если б мы были не в Америке, а дома, я и сам на радостях дернул бы втихомолку.
Мочалов остановился у своей двери. Несколько секунд раздумывал.
Наконец пожал плечами и засмеялся:
— Ты знаешь, что мне пришло в голову? Что дома и я бы выпил. Вот сейчас понял… Ну, ладно! Черт с ними! Пусть проспятся, я их еще раз отчитаю, и на этом кончим. Будь здоров.