Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Одна стена дома выходила на улицу, другая в хозяйственный двор, где были – коровник на двух коров, конюшня на двух лошадей, чьим вторым этажом был сеновал с душистым и свежим сеном, со впутанными в него подсохшими, но от этого еще более ароматными таежными клубничинами.

Именно об этом сеновале вспомнил Мирек Зикмунд, чешский журналист-правозащитник, голос которого я поймал в одну из августовских ночей в 1968 году после советского вторжения в Чехословакию: «Женя Евтушенко, разве не мы с тобой еще недавно говорили о социализме с человеческим лицом на станции Зима, на сеновале твоего дяди Андрея?»

При советской власти я отобранных у нас лошадей не увидел, хотя корову (одну!) сохранить все-таки разрешили. Ту, которую я застал, звали Зорька, и я обожал не только ее парное молоко, но и ее саму, и она это чувствовала, позволяла мне хоть немножко подоить ее неумелыми городскими пальцами. Когда у Зорьки родился теленок, то по местным обычаям, пока он уже надежно не встал на ноги, его держали в доме, в треугольном закутке, и я помогал ему учиться ходить. Я так хотел, чтобы этого теленка

у нас оставили, но его отобрали власти, потому что больше одной коровьей единицы тогда на семью не полагалось. Это было мое первое столкновение с властью в жизни, когда за теленком пришла грузовая трехтонка, набитая такими же во всю ивановскую вопящими телятами, отобранными у их матерей. Я буквально вцепился в нашего теленка, не выпуская его из рук, и отбивался ногами от приехавших за ним государственных людей, и долго рыдал.

За двором у Байковских был огород, где росли и морковь, и лук, и капуста, и огурцы, до сих пор называвшиеся «житомирскими», и помидоры, дозревавшие в старых пимах, отчего их так и звали «пимодоры», и очень вкусные, хотя и крошечные «райские яблочки». Но главным садом-огородом, конечно, была матушка-тайга, кормившая нас дивными груздями, боровиками и лисичками, кедровыми орешками, дикой черемшой и чесноком, брусникой. По старинному обычаю всегда на огородных задах держали пристройку, куда пускали тайно на ночлег беглецов из царских тюрем или просто беспачпортных бродяг, которыми была полна Сибирь. Те, кто выдавал их, были обречены, и доносчики, как правило, бесследно исчезали. Доносить на беглеца считалось самым позорным преступлением. Как ни старалась советская власть поощрять доносительство, оно в этих сибирских местах прививалось слабо. Тем не менее беглецов по сравнению с прошлым сейчас было гораздо меньше – убежать стало гораздо трудней.

Бабушка Ядвига, больше сентиментальная, всегда защищавшая меня от бабушки Маруси, заведовала единственной в Зиме так называемой гостиницей Дом колхозника, который в просторечии назывался «шалманом». Каких только любопытных типов мне не приходилось там встречать! Особенно занятны были так называемые «феврали», бродяги, чье такое название повелось, как говорят, с февральской революции, когда появилось сразу столько выпущенцев и самовыпущенцев. Один из них, по профессии плотник, Романчук, еще сиротой-мальчишкой, отца которого запорол помещик, и прибившийся во время бунта на Житомирщине к Байковскому, а потом к его дочерям Ядвиге и Марии, теперь уж одинокий старик, нередко бывал у нас во дворе, помогая нам по-свойски то тем, то этим. Многие из хлеборобов, бунтарей, пришедшие с Байковским, быстро приноровились к Сибири, но на свою беду оказались хорошими хозяевами, за что и поплатились. Далеко бы Россия пошла, когда бы столько сил на зависть не уходило. И сами они и их чада и домочадцы были объявлены кулаками, «иксплуататорами» друг друга, хотя батрачества в Сибири вообще не водилось. Но вот что было любопытно – раскулаченные довольно часто словно испарялись из лагерей – именно испарялись, потому что обычно никаких доказательств побегов – убитых часовых, подкопов, разрезанной кусачками проволоки не было. Ходили, правда, слухи, что кого-то из исчезнувших «байковцев» неожиданно встречали за Саянами – и один одноглазый запивоха даже клялся, что там даже вверх по Оке есть поселение, укрытое в урманном ущелье от глаз властей, сплошняком состоявшее из этих «испарившихся», таинственно втянутых в себя костерными и махорочными дымками да туманами-растуманами. Но после этого, в шалмане, я видел, как к нему подошли обе сестры Байковские и попросили этак ласковенько прогуляться для душевного разговора. Больше этого запивохи не видел никто и никогда. Семью самого Байковского никто тронуть не посмел, потому что хотя лошадей у них отобрали, а заодно и теленка, но они никак не подходили на роль мироедов. Во-первых, старшая из них, Мария, вышла замуж за Ермолая Евтушенко, который числился по зиминским понятиям в крупных красноармейских чинах, и хотя Мария сама ушла от него, все равно портреты отца ее дочери с кавалерийской шашкой между сапог и двумя ромбами в петлицах висели в доме Байковских, как охранная грамота. Во-вторых, дети Ядвиги Байковской Андрей и Владимир были стопроцентными пролетариями из потомственного рабочего рода Дубининых, которые никакой торговлей, включая рыночную, не занимались и ни под какую конфискацию не подходили. Андрей Дубинин был, мой любимый дядя, отъявленный голубятник с детства до конца своих лет и одновременно нежный отец и муж, что у него гармонично сочеталось. Во время Великой Отечественной войны он рвался на фронт, хотя и преподавал мне такую противоречащую воинским порывам редкую науку, как жизнелюбие. Он гордо называл себя «шофер всея Сибири», и именно он лихо перевел почти весь грузовой автотранспорт в области на чурочное отопление. План был прост – к кузову прикреплялись с двух сторон два жестяных мусорнык бака, набитых мелко нарубленными чурками, волшебно превращавшимися в нехитрое автотопливо, и оно перебрасывалось на ходу в двигатель прямо с лопат сибирскими пацанами, одним из которых был и я. Нас была целая армия чурочников из мальчишек, а потом и девчонки к нам присоединились – еще веселей стало. Один военнопленный немецкий офицер, работавший на строительстве нового депо, неверяще, что такое возможно, попросил, чтобы ему дали порулить. Хотя это не полагалось, ему разрешили. Убедившись в том, что машина ходит, он недоуменно пожал плечами: «Русский сказка». У дяди Андрея среди его многих «любий» было и женолюбие, и природолюбие, и книголюбие. После него остались книги Светлова, Багрицкого, Бориса Корнилова и Павла Васильева с романтическим штампом не без изыска: «Из

книг Андрея Дубинина». Блестяще сдал импровизированный экзамен самому Стейнбеку по американской литературе, когда они встретились у меня в Москве во время холодной войны и он, к удивлению писателя, перечислил всех героев «Гроздьев гнева» по именам.

Брат его Владимир, изобретатель с золотой головушкой и золотыми руками, имел множество патентов, реализация которых постоянно саботировалась и на железной дороге и в автоделе. Он восторгался книгой В. Дудинцева «Не хлебом единым». Однажды я подслушал разговор братьев Дубининых с Романчуком – он поразительно напоминал мне разговоры декабристов, книгами про которых я зачитывался, но отличие было в том, что оба мои дяди Андрей и Володя считали, да и сам Романчук, что новый вариант революции должен быть принципиально бескровным и произойти на базе революции технической, а к власти должны прийти ученые и инженеры. Главным проектом этой предстоящей революции, в которую бы плавно могла перейти общая победа союзников над фашизмом, все они считали давнюю мечту пана Байковского – Берингов Тоннель, соединивший бы Аляску и Чукотку, и общим делом американцев и русских, и все человечество стало бы партнерами этого проекта, добившись всемирного запрета такого анахронизма, как война.

Однажды, зайдя после ухода Романчука в пристройку – я искал там куда-то запропастившуюся дрель, – я обнаружил в одной из стен тайник, где углядел коробки спичек в надутых воздушных шарах, чтобы спички от сырости не размокали, рыболовные лески и крючки разных размеров, шматы сала, завернутые в аккуратно нарезанные вафельные полотенца, черные сухари в противогазных сумках, порох, пыжи и разноразмерную дробь в жестяных коробках из-под леденцов, махорку и чайную заварку в серебряных бумажках. Тут я и вспомнил, что бабушки иногда просят посадить на цепь нашего пса Чарли, ссылаясь на то, что он не дает спать им своим лаем, и однажды в такую ночь, когда он действительно разлаялся, я увидел три мужские тени, проскользнувшие по двору к пристройке, а двое потом вышли уже переодетые. Третьим был Романчук.

Романчук протянул им коробку из-под елочных игрушек:

– А это вот до первого привала – сама Ядвига вам рыбный пирог трехслойный спроворила. А торт черемуховый – Маруся. Она хоть суровая и несладкая по характеру, но, однако, уже последняя в Зиме осталась, кто сейчас такой торт умеет сотворить. Если вас сцапают, то о сестрах – молчок – они и так по лезвию ходят. Они стольких вас, раскулаченных, спасли и ишо спасут. Погордился бы Иосиф такими дочерьми, будь он жив.

– Я за стрехой в уцелевшей хоронушке самородок спрятал, кады нас ишо шемонали, – сказал один из беглецов. – А сейчас залез туды, на чердак в мою избу бывшу, открыл кисет, где самородок на десять лет затаился, лежал да помалкивал. А он, подлец, никуда не завалился, не запылился, лежит себе да и маслено улыбается. Я его Марии в подарок, а она – нет, жинке отдай. Я его – Ядвиге, а она тоже не берет. Опять говорит – жинке. Эти сестры Байковски прямо какие-то святые. Иногда думашь – таких людей давно нет – ни промежду женчин, ни промежду мужчин. А они откуда-то берутся. Словно белехоньки грибы, сгнившую хвою на шляпках подымают и как лампочки в тайге светят.

– Ну, вот и хорошо, что светят, – сказал Романчук. – Все же мы не чужие – все по Байковскому душой сродственники. Мелким бродом идите сперва, чтоб овчарки не вынюхали. А лодка ваша готова в ивняках за Макаровой Загогулиной – я сам борта алюминием подбил и всю просмолил заново. Горючего хватит. И полный вперед на Саяны. Там вас уже жинки ваши ждут не дождутся. Сколько вы уже их не видали, а?

– Да как самородок, точнехонько десять годков, – вздохнул один.

– А я свою – двенадцать, – вздохнул другой.

– Ну, с Богом, – сказал Романчук, и они обнялись, как братья.

Утром в ближнем лагере взвыла сирена. На станции начали бить в рельсу. Опять исчезновение двоих без всяких доказательств. Но я никогда не сказал никому, даже бабушке Ядвиге, об этом, потому что ни она, ни Романчук не могли помогать плохим людям, а только хорошим, попавшим в беду. Все-таки у каждого дома есть душа, а стены этого дома слышали и стихи Мицкевича, и Шевченки, который был моим первым любимым поэтом – еще до Пушкина. Мои бабушки Мария и Ядвига пели не только украинские и польские фольклорные песни, но и напетые, наверное, Иосифом Байковским революционные, из которых меня до сих пор трогает «Варшавянка». Мы в зиминской школе выучили эту песню с бабушкиных голосов и пели ее для раненых солдат в госпитале.

В Сибири дети пели «Варшавянку»,и немцы отступали от Москвы.

Чего только не видел этот дом за всю свою теперь уже более чем столетнюю жизнь. Жестокости и красных и белых были одинаково безжалостны и на этой маленькой станции. Еще во время гражданской войны с натуры описал Иван Шмелев чернилами, казалось, застывавшими от ужаса, что люди делали с людьми и на станции Зима. Слава Богу, что Иосиф Байковский успел умереть своей смертью, ибо он не сумел бы помалкивать, к чему столькие волей-неволей начали подпривыкать, так что другая жизнь и не казалась им представимой.

На станцию Зима в ранних пятидесятых вместе со мной приехал тогда еще не знаменитый прозаик и драматург Миша Рощин и сказал, что «для образа» в новом рассказе ему хотелось бы увидеться с настоящим сибирским красным партизаном. Мы нашли искомый живой исторический экспонат на одной полузаброшенной заимке. Жил он совсем один, все дети давно поразъехались, и сначала был довольно неразговорчив, но после трех-четырех граненых стаканов водки его неожиданно прорвало в ответ на Мишин вопрос о каком-нибудь особенно запомнившемся эпизоде из гражданской войны:

Поделиться с друзьями: