Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
Шрифт:
— Товарищи! Раскрылось! Гусак этот не совсем простой!..
Иван Мыш всей своей массивной фигурой, подавшейся через трибуну на слушателей, изображает ужас. И много ли надо — действует, в зале тишина. Затылки, затылки, каждый выражает внимание…
— Гусак этот с заморской начинкой. Он недавно арестован как враг!..
Вячеслав дергается, растерянно оглядывается на Федора.
— Но кто поддерживал этого врага? Слободко поддерживал! Чернышев нападал, Чернышев защищал нашу общую позицию. Нашу с вами, товарищи! А Слободко бил в спину. Да, в спину! Дошло до того, что Слободко заявил, что хочет дать в морду Чернышеву. Вот до чего дошло, товарищи. И уж после этого Чернышев бросил правильные слова, святые слова, товарищи: «В искусстве стоят баррикады. Кто
Вячеслав лязгнул зубами:
— Гад!
— Я был искренне убежден — гнать надо в шею таких Слободко, гнать из института!.. Убежден! Но недавно Вячеслав Чернышев спросил меня: «А так ли виноват Слободко? Признаюсь, товарищи, я сначала опешил. Чернышев заступается за Слободко! Чернышев! Наша гордость… Непримиримый… И он заступается… Не верю своим ушам…
Голос Ивана Мыша ласково обволакивался вокруг имени Чернышева, а Вячеслав обернулся к Федору, стискивая зубы, сдерживая дрожь, выдавил:
— Эта горилла не так глупа, как мы думали… Эта горилла смеется над нами…
— Я задумался, товарищи! Крепко задумался! И у меня раскрылись глаза. А ведь Чернышев-то прав… Слободко, как на ладони, со всех сторон виден. Настоящий враг напролом не полезет. Он прячется, он толкает вперед простачков вроде Слободко. Чернышев открыл мне глаза, и я вспомнил… Слободко не сам познакомился с этим гусаком, его кто-то привел к нему за руку… Его привел и вместе с ним и нас! И мне стало ясно, товарищи… Ясно! Я понял, кто он!..
У Вячеслава словно пылью припорошено лицо, колючий, злой взгляд, сидит вытянувшись, мнет рукой горло.
— Кто он? Я назову… Пусть не удивляются — он тих, неприметен, он — рубаха-парень… Это Шлихман привел Слободко за ручку к врагу, Шлихман, товарищи…
Федор почувствовал, что деревенеет.
Федору было лет тринадцать. Бригадир попросил привезти с маслозавода пустую тару — несложное поручение для деревенского мальчишки.
Был знойный полдень, тень пряталась под колеса двуколки. Косматая от пыли трава на обочине. Большое поле начавшего белеть овса. Вдали — старый, неопрятный, как унылый нищий, ветряк без крыльев. Он заброшен с тех пор, как над ссыпкой во время раскулачивания повесился хозяин. Не бился в воздухе жаворонок, не гудели шмели, молчали даже неистовые кузнечики, метелки овса висели в воздухе не шелохнувшись. Тихо так, что слышно, как течет кровь в ушах. Тихо — колеса смазаны. Тихо — копыта старой брюхастой кобылы утопают в горячей пыли. Яркий день, и нет жизни. Яркий день и знакомая дорога, каждый вершок которой истоптан Федором босыми ногами. Но все кажется ненастоящим, выдумкой. Ждешь — вот-вот яркий день лопнет, как радужная пленка мыльного пузыря. И что-то будет! Что-то страшное!.. А ветряк, растрепанный, неряшливый, упрямо шагает сбоку, не отстает. И глохнешь от тишины, и страх растет…
И вдруг… Ничего не случилось, просто он увидел рядом с дорогой перепелку, утопившую голову в серые перья. Бусинки глаз остро смотрели на Федора. Странно — она не двигалась, не боялась, только пронзительно смотрела. И это показалось чудовищным, ударило по нервам.
Федор закричал, хлестнул лошадь. И лошадь, словно давно ждала выкрика, рванулась вперед, обычно ленивая, равнодушная к кнуту — не раскачаешь.
Заражая друг друга ужасом, они мчались от чего-то неведомого. Бескрылый, сутулый ветряк некоторое время шагал сбоку, потом стал отставать. Опомнились только в селе. Лошадь была в пене.
Федор рассказал это Пашке Матёрину, парню на три года старше. Тот выслушал, подумал и авторитетно заявил:
— Такого не бывает.
И сейчас безотчетный, смутный ужас и кругом молчащие люди…
А сегодня вечером Иван Мыш придет в комнату общежития:
— Почаевать, хлопцы, не дурно бы…
И все улягутся спать, и будет раздаваться храп Ивана Мыша. Все, как всегда…
Такого не бывает!
Но затылки, затылки, стол президиума, тощие фикусы по бокам гипсового Сталина — мороз по коже, словно нечаянно попал на минное поле. Мороз по коже, и деревенеют члены. А кроме
Вячеслава, все кругом будто спокойны.Вячеслав сорвался с места, наступая на ноги, натыкаясь на колени, — натянутый, высоко подстриженный затылок, пламенеющие уши. Бросился к столу президиума, потрясая выброшенной вперед рукой:
— Слово! Дайте мне слово!
Председатель — пятикурсник Гоша Сокольский, деловитый, степенный, розоволицый мальчик. Он пятнадцати лет окончил школу, был безумно влюблен в живопись, не выделялся способностями, учился заочно еще в двух институтах, где поражал профессоров эрудицией. За ним держалась слава — честный, принципиальный, прямой.
Он остановил сейчас Вячеслава звонким, чистым, непререкаемым голосом:
— Товарищ Чернышев! Что за фокусы?
— Прошу слова!
— Вы в первый раз на собраниях? Существует общепринятый порядок!
— Я настаиваю!
— В списке выступающих уже записано…
— Я настаиваю!!
— В списке выступающих — пятнадцать человек. Извольте, я запишу вас шестнадцатым… Слово предоставляется студенту первого курса Чижову.
Чижов, известный всему институту по прозвищу „Свистуня“, уже был наготове. Он занял трибуну.
— Товарищи! Можно ли подумать…
Он поражен открытием, он считал себя добрым товарищем Шлихмана Левы, никак не может опомниться…
Вячеслав повернулся и, понурившись, побрел обратно.
Собрание затянулось, и на двенадцатом ораторе после Ивана Мыша Гоша Сокольский поставил на голосование — подвести черту.
— Я требую слова! — снова поднялся Вячеслав.
Гоша Сокольский — человек строгих правил: каждый имеет право требовать, и если собрание разрешит… Он поставил на голосование — дать слово или отказать?
Все были утомлены, все рвались домой, но велика сила любопытства: Чернышев рвется в бой, значит, держит камень за пазухой, значит, ударит… Большинство проголосовало дать слово и подвести черту.
Чеканя по паркету шаги, с напряженно заострившимся лицом Вячеслав пробежал по залу, взлетел на трибуну.
— Безобидная птица попугай… — начал он. — Но когда попугай выступает в облике человека — он страшен. Двенадцать ораторов выступили после Ивана Мыша, двенадцать человек, как попугаи, повторили за ним его ложь. Не задумываясь, не оглядываясь, не понимая, что втаптывают в грязь человека — пусть тонет, пускает пузыри…
Затылки, затылки, нельзя отказать им во внимании. Но до чего бесстрастны эти затылки! Но Федор верит в Вячеслава — Вече умеет доказывать, редкий боец в студенческих спорах не падал под его ударами на обе лопатки. Давай, Вече, давай, друг! Вот где понадобилось твое мастерство спорщика — докажи всем!
— Милга арестован, — продолжает Вячеслав, — значит, он враг! Предположим на минуту, что Лев Шлихман знал об этом. Предположим, что он намеренно, с вражеским расчетом решил втянуть всех нас, в том числе и Слободко, в расставленные сети. Намеренно, сознательно!.. Обвинение чудовищное, за такое полагается наказание, как и Милге. Может, к этому и призывает Мыш — под конвой Шлихмана, в тюрьму его! А Иван Мыш жил со Шлихманом в одной комнате без малого четыре года, спал бок о бок, спорил, работал — всё вместе. До сих пор Иван Мыш и Шлихман были добрыми приятелями, у них не было секретов друг от друга. Иван Мыш знал и такую, казалось бы, незначительную деталь, что Шлихман познакомился впервые с Милгой за день, всего за один день до того, как все мы с ним познакомились. Пусть Иван Мыш ответит, что это не так, тогда можно провести расследование и его ложь станет очевидной. За один день стать вражеским сообщником? Смешно! Нелепо! Кто этому поверит? А если Шлихман не сообщник — намеренный и расчетливый, то его вина полностью равна моей вине, вине Слободко, Матёрина, вине самого Ивана Мыша. Иван Мыш тоже встречался с Милгой, знал о нем ровно столько, сколько знал Шлихман. До того, как словно гром с ясного неба не свалилось известие, что Милга арестован, ни Шлихману, ни Ивану Мышу и в голову не пришло бы назвать этого видного ученого врагом народа. В чем Шлихман виновнее Мыша?..