Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
Шрифт:
Затылки, затылки… Федор чувствует — все верят Вячеславу, уж слишком нелеп поклеп на Православного. Затылки, затылки, но они бесстрастно молчаливы.
Глаза раскрыть нетрудно, не надо для этого обладать даже особым талантом, но кому охота лезть на рожон! Вячеслав Чернышев говорит сам от себя, а Иван Мыш вряд ли… Кто-то поручил ему, кто-то заинтересован, а этот таинственный Милга под арестом — темна вода в облаках.
И уже принят закон — подвести черту. Можно высечь искру, можно обжечь кого-то, но огонь не займется — поздно.
Однако за столом президиума сидел человек, который имел право переступать законы.
Едва Вячеслав сошел с трибуны, как Гоша Сокольский чеканно объявил:
— Слово предоставляется директору института…
Директор,
— Нам всем свойственно ошибаться. Всем, в том числе и мне. Не скрою, товарищи, что я как директор для себя окончательно решил: распахнуть перед Слободко дверь и указать — вот бог, вот порог! Слышите вы, Слободко? Вы можете оценить человеческое отношение к вашей не столь достойной персоне? Целый ряд ваших товарищей оказались людьми чуткими, они не рассудили с кондачка — худую траву с поля вон! Студент Чернышев открыл глаза Ивану Мышу, а Иван Мыш, как член партбюро, пришел ко мне. Я лично тронут таким человеческим отношением. Человеческому отношению я готов идти навстречу. Человеческому! Но не бесхребетному всепрощению! Вы меня слышите, Чернышев? Как понять ваш выпад с трибуны? Миловать и правого и виноватого? Простим под сурдинку?..
— А кто виноват? Вам ясно? — крикнул с места Вячеслав.
— Мне неясно только одно — ваше поведение, — с непоколебимым спокойствием ответил директор. — Обозвать огульно всех выступавших попугаями! Подстричь Шлихмана и Ивана Мыша под один уровень! Снивелировать вину на том основании, что никто не знал, не мог предусмотреть! Как это назвать? Мне думается, название этому — гнилой, преступный либерализм! Вот вы заявили: Шлихман не был прямым помощником той вражеской личности, которая, к счастью, сейчас обезврежена. Верю, представьте, верю — не был, не помогал сбывать секретные сведения за границу. Если б я думал иначе, то вряд ли понадобилось бы так много обсуждать поведение Шлихмана. Его вина в другом — он разносчик заразы, он не диверсант-отравитель, а энцефалитный клещ. Но и клещ весьма вреден, хотя и творит свое черное дело несознательно. Вы задумались, почему Шлихман, едва познакомившись с этим растленным типом, поспешил незамедлительно познакомить вас, своих товарищей? С каждым, с кем он встречается случайно, знакомит вас? А?.. Что вы молчите, Чернышев?.. Уверен, не с каждым. А с этим сразу познакомил, потому что близок по духу, потому что тянется к таким, испытывает внутреннее желание тянуть других. И, конечно, среди этих других найдутся неустойчивые вроде Слободко. И, конечно, такие Слободко дальше понесут заразу. И если мы не примем мер, то захлебнемся в диком смраде западных влияний. Дорогой доморощенный либерал Чернышев, вам изменило святое чувство бдительности. Зато нам — нет, не изменило! Мы не собираемся косить подряд всех заблуждающихся. Мы вдумчиво выберем самый опасный сорняк. Вдумчиво!.. А уж тогда — вон с нашего здорового поля!.. Мы подвели черту. Я понимаю — время позднее, все утомились. Но нельзя торопиться. Нужно выслушать еще одного человека, который прячется, который не подает признаков жизни. Попросим на трибуну Шлихмана и выслушаем его, терпеливо, не отмахиваясь… А там решим сообща. Я во всем полагаюсь на вас, товарищи, на вашу бдительность. Я не хочу решать самолично.
Директор кончил, снова занял свое место в президиуме.
И звучный, ясный председательствующий голос Гоши Сокольского объявил:
— Товарищи, докладчик Белявкин отказывается от заключительного слова. Поступило предложение — выслушать студента Шлихмана. Если возражений нет, то я попрошу Шлихмана занять место на трибуне.
И через весь зал, спотыкаясь на ходу, слепо уставясь перед собой очками, сгибая спину, медленно прошел Православный — штаны свисали с худого зада, громоздкие ботинки гулко стучали по ковровой дорожке. Через весь зал, стыдясь самого себя.
На лесенке, ведущей к трибуне, он снова споткнулся, ударился коленом, захромал.
Он
долго не начинал, водил недоуменно по залу очками и молчал, а зал в нетерпении ерзал и кашлял.— Время дорого, Шлихман, — суховато напомнил Гоша.
— Товарищи… Я… я не знаю… не знаю, в чем виноват…
И опять тяжкое молчание.
Федор сейчас чувствовал за Православного — чувствовал близорукость, жалкую бледность, стягивающий плечи мятый пиджачок, красные, вылезающие из рукавов руки. В такие минуты так стыдно за самого себя, что веришь — а ты виноват, сомнений нет. Только в чем, вот беда?..
Нужно говорить. Он занял место, где нельзя молчать. А он молчит.
Сотни глаз ощупывают, оценивают, сотни глаз — не спрячешься — требовательно ждут. Как оправдываться, когда тебе уже знают цену?
Время дорого.
Время дорого, а он тянет — одно это непростительная вина.
— Я не знаю, в чем…
Директор пришел на помощь:
— Вы первый познакомились с неким гражданином Милгой, недавно арестованным органами безопасности?
— Да. Случайно.
— Это вы привели к нему Слободко и всех остальных?
— Да.
— И все-таки вы не ведаете, в чем вы виноваты? Не притворяйтесь дурачком, Шлихман.
Он виноват, он готов со всем согласиться, отпустите его — будь что будет, лишь бы не трибуна…
И когда Православный спустился в зал, Федор вместе с ним почувствовал изнеможенную усталость.
Вячеслав словно проглотил аршин — спина натянута, голова вскинута, лицо зеленое, воспаленно блестят глаза.
— Итак… Кто за то, чтобы ходатайствовать перед дирекцией — исключить студента четвертого курса Шлихмана из института за тесную связь с вражескими элементами, за распространение чуждой нашему духу идеологии?
Гоша Сокольский, чтоб считать голоса, вышел из-за стола на авансцену — костюм, словно из журнала мод, ботинки на толстой подошве, ворот свитера подпирает подбородок, — начавший уже полнеть мальчик из хорошей семьи, у него узкие плечи и широкие бедра.
— Кто — за, прошу поднять…
Затылки, затылки впереди Федора, над ними вырастают руки.
Когда-то Игорь Гольцев поднял руку против родного отца — крупно ошибался Ежов. Поднял тогда и Федор. Сейчас он не шевелился… Затылки, затылки, руки, руки… До чего он чувствовал себя одиноким.
— Кто воздержался?
Тишина в зале.
— Кто против?
Тишина.
Но Гоша Сокольский неожиданно объявляет:
— Один голос против!
Федор вытянул шею: затылки, затылки — руки не видно. И вдруг, словно кто толкнул, обернулся — рядом, сплющив губы в жесткую складку, тянул вверх руку Вячеслав.
Федор дернулся…
Но Гоша Сокольский уже отчеканивал:
— Подавляющим большинством голосов общее собрание студенческого и преподавательского состава…
Игорь Гольцев, где твоя наука?
Теснясь выходили из конференц-зала. На всех лицах одно и то же оскорбляющее Федора нетерпение — скорей в раздевалку, скорей на улицу, к троллейбусу, домой, наконец-то все кончилось.
Вячеслав судорожно вертел головой направо и налево, искал Православного.
— Оденемся. Выйдем. У входа подождем, — слабо попросил он.
На улице падал мокрый снежок. Вячеслав, натянув на лоб шляпу, подняв воротник, постукивал зубами, отбивал по мокрому асфальту ботинками. Федор уловил: „Жил Чарли безработный…“ А Православный все не выходил. Пачками выскакивали студенты, громко говорили, слышался девичий смех. Исчезали в темноте.
Наконец показались трое — в середине патлатая шапка, собачий мех. С одного боку Слободко, с другого — Нина Худякова выступает вальяжно. Федор знал: Нина любит или героев, или несчастненьких, неудивительно — сейчас опекает Православного.
Слободко первый заметил Вячеслава, подался вперед, плечом загородил Православного.
— Ждешь? — бросил он. — Погляди, Православный, он ждет. Хочет услышать похвалу — герой, не жалея сил защищал, один из всех руку поднял. Один из всех приметен.