Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Где этот монастырь — сказать пора: Где пермские леса сплетаются с Тюрингским лесом, Где молятся Франциску, Серафиму, Где служат вместе ламы, будды, бесы, Где ангел и медведь не ходят мимо, Где вороны всех кормят и пчела — Он был сегодня, будет и вчера.

Ангелы, черти, звери, мифологические герои, исторические персонажи (на наших глазах превращающиеся в мифологических) — весь пестрый легкомысленный пантеон современного человека, легко усвояемый его принципиально эклектическим культурным сознанием. Но поэзия Елены Шварц, хотя и основана на “бытовом синкретизме” 70–80 гг., не легкомысленна и не эклектична, потому что два главных

персонажа всех без исключения ее стихов и поэм — это Поэт и Бог в их трагических, никогда не разрешаемых до конца противоречиях. Поэтому для общения с поэзией Шварц необходимо определенное мужество: мы видим здесь мир в состоянии особом — карнавальном (не совсем в бахтинском смысле, точнее, в бахтинском, но не со всеми вытекающими из него следствиями) и страшном, пограничном между смертью и жизнью — в смертожизни, как однажды назвала она его сама, вслед за Сэмюэлом Кольриджем. Эта смертожизнь, эта особая зона существования бывает небезопасна для обыденного сознания, физически страшна, когда не одета карнавальным нарядом, но постоянное духовное усилие поэта превращает, как и должно, грубую материю в тонкую, ужас — в облегчение.

Смерть — это веселая Прогулка налегке, С тросточкой в руке. Это купанье Младенца в молоке. Это тебя варят, Щекотно кипятят, В новое платье Одеть хотят.

Одежду за одеждой, тело за телом, имя за именем, душу за душой безостановочно сменяет поэт в этой гигантской калейдоскопической примерочной — но не для того, чтобы скрыть голого короля, а наоборот, чтобы его снова и снова показать, чтобы о нем свидетельствовать, удостоверить себя (и дать удостовериться нам) в том, что он еще здесь, с нами, един, неразменен, живет, где хочет, — голый король, обнаженный дух человека, тот самый, что сказал о себе в четырех последних строчках „Лавинии":

Текут века — я их забыла И поросла травой-осокой, Живой и вставшею могилой Лечу пред Богом одиноко.
* * *

(Добавлено 12.03.2010):11 марта 2010 года случилось то, о чем она всегда писала, что так бесконечно разнообразно описывала, так светло и страшно представляла себе и нам (и в предшествующих четырех строчках тоже): Елена Шварц умерла. Ее смерть — страшная, почти невыносимая печаль для всей нашей литературы. Но для меня она еще была (и остается) другом — на протяжении почти четверти века. Поэтому простите, если ниже окажется чересчур часто обо мне.

* * *

В начале 1986 года Дине Морисовне Шварц, знаменитому завлиту БДТ, передали через знакомых две пьесы моего сочинения — „Мириам“ и „Маленький погром в станционном буфете”. Я ни на что рассчитывал, когда соглашался на помощь добрых знакомых: пьесы по советскому времени были совершено непроходные — „про евреев“ и вообще… — но почему-то ребячески предвкушал, как Дина Морисовна мне скажет: „Ну вы же сами понимаете…“, а я ей скажу: „Нет, ничего не понимаю, объясните…“ — и будет очень интересно. Но всё произошло совершенно не так — Дина Морисовна была не простым советским завлитом с постоянным „вы же сами понимаете“ на губах, а Диной Морисовной Шварц.

Через пару недель у нас на Черной речке зазвенел телефон, и трубка сказала, что она дочка Дины Морисовны, Лена, что Дина Морисовна принесла мои пьесы из театра домой и дала ей со словами „Посмотри, тебе должно понравиться“. И ей действительно понравилось, и даже стихи, и она хочет послушать еще стихов. Голос ее был слегка растерянный и запинающийся — от непривычности и неловкости ситуации, вероятно.

Я пришел через несколько дней, Лена жила тогда еще совсем по соседству, тоже на Черной речке, на воспетой (Как эта улица зовется — ты на дощечке прочитай, а для меня ее названье — мой рай, потерянный мой рай…**), а на самом деле вполне уютно-никакой, зеленой и пыльной Школьной улице, но уже скоро перезжала в „Красноармейские роты“. Потом еще раз пришел, уже вместе с Ольгой Мартыновой, о которой Лена слышала от Эльги Львовны Линецкой. С тех пор мы всегда дружили, даже когда поссорились на несколько лет в конце 90-х годов.

Этот телефонный звонок был подарком, сделанным мне Диной

Морисовной? Леной? судьбой? — он был одним из главных подарков моей жизни, подарком, который у меня никто никогда не отнимет, и даже сейчас я это знаю — сейчас, когда Лена умерла.

Но до него я получил от нее уже два подарка (только она об этом не знала) — и тоже, как оказалось, из самых важных в жизни.

Первым делом, конечно, стихи. Ее стихи я к этому времени хорошо знал — читал в самиздатовских книжках и слышал на разных полуофициальных выступлениях. Мы даже были в Клубе-81 на Чернышевского в тот легендарный вечер, когда впервые исполнялась “Лавиния”. Где-то я уже, кажется, это описывал — как, держа в руках поэму, завернутую в фольгу, как вареная курица, на середину комнаты вышла маленькая женщина в цыганской юбке. Юбка, впрочем, была, кажется, с другого выступления, с открытия Клуба-81 в Музее Достоевского на пару лет раньше. Сам бы я, конечно, никогда не подошел знакомиться, но величие этой маленькой женщины было уже несколько лет как очевидно. Точнее, величие ею созданного, создаваемого.

Я сейчас скажу очень важную вещь: это величие было не только личным делом Елены Андреевны Шварц — ее личным делом в самом прямом смысле слова, ее единственным делом, ее работой, службой, служением, главным наполнением ее существования, иногда счастливым, чаще мучительным. Это величие было, как ни странно, тоже подарком. И не одному мне, а всем нам — всем людям, писавшим по-русски в последнем советском десятилетии, и в том числе, и мне, конечно. Главным ощущением моей юности было ощущение недоброкачественности, неполноценности, невсамделишности, второсортности времени, в котором я живу (и я знаю, это ощущение было тогда почти повсеместным у людей, способных ощущать; многие из них по разным причинам сейчас в этом не признaются). Всё было даже ничего — и троллейбусы ездили, стреляя морозными искрами с рогов, и река лежала косым неправленым полотном, и дворцы стояли слегка подкрошенные, и книги какие-то выходили, и стихи писались и читались, и даже хорошие… но всё как будто без звука, как замедленное, затемненное, немое кино — казалось, в этой поглощающей свет, звук и движение жизни невозможно сказать так, чтобы зазвучало. Невозможно величие, потому что это было время для чего угодно, но только не для величия.

И вот пришла маленькая женщина в цыганской юбке и с поэмой, завернутой, как вареная курица, в фольгу, и она такой же великий поэт, как Блок или Кузмин, Ахматова или Цветаева. Это меняло всё.

Она была первым поэтом моего времени, подарившим мне веру в доброкачественность (пускай и не непосредственным, а сложным, подспудным, особым образом) этого времени, в возможность этого времени, в смысл этого времени. Она заставила меня (и думаю, не только меня) обернуться к нашему времени лицом.

А теперь она умерла…

Несколько недель назад (наверно, всё уже было ясно — и ей тоже) я написал Лене стихотворение — она успела его прочесть. Я рад, что смог с ней так попрощаться. Хотя прощание ли это? — я не знаю…

Вот это стихотворение. В сущности, в нем сказано всё (или почти всё) сказанное выше. И, может быть, еще что-то. По крайней мере я на это надеюсь.

ЕЛЕНЕ ШВАРЦ С ЛЮБОВЬЮ И НАДЕЖДОЙ
Шуршащий гром почти замолк, Столь нестерпимый человеку, И чтобы дождик не замок, Уже замкнули на замок Огнем замощённую реку. Прощай, прощеная зима И запах смертного карбида, Спускающийся на дома, И ты, светящаяся тьма — Мы свидимся, дева-обида. Мы были блеском без тепла, Мы были теплотой без тела, Когда на западе блестела Обледенелая пила И птица в падении пела. Теперь мы дождик на весу, Зеленый снег шестиугольный, И воздуха укол небольный, И Бог, смотрящий на лису, И грохот шуршащий над Школьной…
Поделиться с друзьями: