Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я стояла, облокотясь на поручни и глядя вбок на кланявшуюся в отдалении желтую фигуру, похожую на пламя свечи под ветром, а потом на еле видимый вдали ирландский берег. В сущности, меня не волновало совсем, будет публика или нет. Мне все равно — читать одной в небеса или огромной толпе. На какой-то отзыв можно рассчитывать только в России.

К тому времени моей жизни меня интересовали только стихи, хотя иногда казалось, что уже написала все, что должна была, да еще — как прожить, не имея никакого постоянного дохода. Да и это уже волновало не очень. Я уже была “отвязанная” и не боялась ничего и не надеялась ни на что, в этой жизни, по крайней мере. И все же странно, думала я, откуда появится публика, приедет ли она на лодках или прилетит на вертолете. Матросов и стюардов тоже было не видно.

За обедом подавали судак орли с белым вином, а тибетцу отдельно цампу в серебряной мисочке, он болтал в ней пальцами, скатывая

катышки, которыми всех любезно угощал. Мне эта разведенная ячменная мука не очень понравилась. Но я хвалила, и он радостно улыбался. Как ни странно для человека, проведшего свою жизнь в монастырях и пещере, он ничему здесь не удивлялся, как будто все это было ему хорошо известно. Житель гор, он даже и морю не особенно дивился, а на все смотрел с радостным приятием. Американец тоже был светел и лучезарен. Больше всех меня поразил японец. Вид его был странен. Шея его была замотана огромным голубым платком, но все равно было видно, что там, на шее, растет у него не то огромная опухоль, не то — мелькнула мысль, сразу же отброшенная — вторая голова. Впрочем, ведь есть же редкая болезнь бицефалия, но с ней, кажется, не живут. Время от времени он подкладывал туда кусочки рыбы, а иногда из-под платка что-то мычало. В основном мы говорили о завтрашнем чтении и как быть с переводом. “Он не нужен, — сказал Карлофф. — Чтение состоится на закате, в миг, когда солнце прикасается к морю”. После обеда все, кроме Линга, курили сигары, а я “Моро”, сигареты, похожие на сигары. Хорошо вдыхать после еды легкость дыма, противоречащую ей. Если обжорство сравнить с жертвоприношением своему же чреву, то курение — с воскурением фимиама чему-то более тонкому в себе. Карлофф поставил на проигрыватель диск — “Героическую симфонию”. Потом мы долго говорили с Чарльзом о Мандельштаме и Эмили Дикинсон.

Катастрофа

Проснулась я оттого, что корабль шел.

К вечеру стюард принес записку, что чтение состоится в шесть. Зал был маленький, но живописный. На сцене и вдоль стены на маленьких колонках стояли бюсты — безглазый Гораций смотрел куда-то в потолок, задернутый платком Шекспир вовсе не мог ничего видеть, зато Рембо, Пастернак и Цветаева, почему-то пестро раскрашенные, как будто искали твоего взгляда и все были похожи на Нефертити. А в сторонке плыл такой же зловещий кораблик, как и в моей каюте, только он был больше и паруса на нем были оранжевые. Я подошла к Карлоффу и спросила, что мне читать. “А что хотите, — сказал он. — Я знаю ваше стихотворение “Попугай в море”. Вот его, если можно. “И растворяет тьма глухая / И серый океан косматый / Комочек красно-золотистый, / Зеленый и голубоватый”. — “Ну хорошо, а в каком порядке мы будем читать? Я люблю читать последней”. — “Ну пожалуйста”, — ответил он рассеянно, поглощенный своими мыслями.

В зале стояли стулья в несколько рядов. Но сейчас были заняты только четыре места в первом ряду — самими читающими. Карлофф вышел на сцену и заговорил: “Дорогие мои! Любимые! Я искал вас по всему миру двадцать лет, выбрал вас из сотен и сотен, сначала я думал, что вас, настоящих поэтов, больше нет в мире вообще. Но все же я нашел вас — немногих. Может, где-то остался еще кто-то, но я надеюсь, что нет. Видите ли, — сказал он, покраснев и опустив глаза, — я больше всего на свете люблю поэзию. Но вы сами знаете, что она умирает, что этим священным словом называют обрывки плохой прозы. Исчезли музыка и жреческий молитвенный ритм. Опьяняющая прелесть и безумие испарились, погибли. Вы последние, кто еще может выразить тайну мира в словесной пляске. Даже слушателей, способных оценить вас, почти не осталось, поэтому сегодня я и вы сами — единственная публика. Остальной мир недостоин вас.

Мир сам не знает, что, лишенный поэзии окончательно, он погибнет. Так не будем длить его агонии. С вами погибнет и поэзия. Я предлагаю вам умереть, исчезнуть, раствориться в мировом океане.

Давайте читать стихи до самого конца — кто хочет, может пить все, что угодно, тут он указал на буфет в углу, курить все, что угодно, и читать… читать… я погибну вместе с вами как последний достойный вас слушатель!”.

Он сел на место — бледный, спокойный, похожий на А. Кроули — в его лице сочетались страдание и беспощадность.

Линг вышел на сцену и затянул какую-то вдохновенную молитвенную песнь. Сильвер напряженно улыбался. А вторая голова японца выкосила из-под платка черный узкий глаз и бормотала.

Карлофф принес несколько бутылок, рюмки. Я выпила шартрезу и попробовала выйти на палубу посмотреть на закат. Но дверь оказалась запертой.

Ничего не оставалось, как вернуться на свое место, слушать странные гортанные песнопения. Карлофф покачивался в блаженном опьянении, слушая тибетца. Его сменил японец, которому все время на ухо что-то шептала его вторая голова. Но, не прислушиваясь к ней, он самозабвенно прочел стихотворение “Отблеск крови

в рассветной росе”, пристукивая прихотливо не совсем в такт по крохотному барабанчику, вынутому из рукава кимоно. Я, выкурив сигарету, сменила японца, а потом все пошло уже по второму и третьему кругу. Марсала, ром и “Лакрима Кристи” делали свое дело, все плыло в тумане. Корабль странно качнулся. Мысли мешались. Собственно, в самой сути поэзии несомненно есть нечто гибельное для тех, кто ее любит. Единственный, чьи стихи я понимала, был Сильвер, он, все так же отстраненно улыбаясь, прочел поэму о зеленых рыбах, выдающих себя за людей, и не без успеха.

А я говорила Карлоффу: “Как же вы правы! А если определять поэзию апофатически: она всегда до конца неразложима, чудо в остатке, она непостижима, она невероятна…”.

Я заметила, что под дверь проникает вода. Карлофф тоже это заметил и предложил коньяк. “Вам не страшно?” — спросила я. “Нет. Я счастлив, счастлив впервые в жизни”. — “А команда, как она?” — вдруг забеспокоился японец. “О них не беспокойтесь. Они спустили шлюпку полчаса назад и сейчас уже далеко”.

Дальнейшее помню смутно. Вторая голова японца вдруг пропищала: “А я еще хочу жить”. Дверь рухнула, хлынуло море, все унеслось в водовороте…

Я очнулась посреди волн с японской чашей для благовоний в руках. Она и поддерживала меня на плаву. Вокруг никого и ничего не было. Я поймала себя на том, что бормочу, приподнимая над водой голову, кузминские стихи: “Быть может, в щедрые моря / Из лейки нежность лью, / Возьми ее, она — твоя, / Возьми и жизнь мою”.

Часа через два прилетел невесть откуда взявшийся вертолет, и меня спасли.

Прощай Карлофф, прощай поэзия. Такого фестиваля уж больше не будет.

проза

Девочка со ста сорока восемью родинками

Дело сделано — день пришпилен.

В. Маяковский

Первая часть

Вступление

Поезд течет в смоле ночи. Вокруг незнакомые странные земли. Я лежу на верхней полке. Голубые лужи ночника дрожат на одеяле, руках, окне. Поезд останавливается. Густые капли дождя, фонтанясь, хлюпают на перроне. Бегают пассажиры, тащат чемоданы, кричат голоса, неземные, далекие. Мимо, отфыркиваясь, отходит паровоз. Белый атомный гриб дыма растворяется в воздухе. Влажный поезд медленно, толчками набирает скорость.

Июль 1959, Тбилиси
I. Приезд — самое начало

Нас встретили. Моя мама работает в театре. И этим летом она взяла меня с собой на гастроли. Мы едем в театральном автобусе. Рядом сидит шоферский сын Вовка. Он краснеет и косится на меня. Мне весело и дико. Первый раз я еду по улицам этого города. Я — Христофор Колумб. За окном — Вест-Индия. Много солнца пролито на мостовые. Город дышит солнцем. Зеленовато-серые тени деревьев ложатся под колеса автобуса. «Лен, в каком ты классе?» — «В седьмой перешла, а ты?» — «Тоже. Но мне четырнадцать, я второгодник по болезни». Вовка внимательно смотрит на меня и смеется. У меня тут сползает рукав. Автобус останавливается. Мы входим в гостиницу. Поднимаемся на седьмой этаж. Проходим мимо дежурной. У нее над головой висит картина. Розовые чистые малыши купаются в синем море. Номер ничего. Жить можно.

II. МХАТ — самые первые дни

Наших артистов в городе еще нет. Сейчас здесь гастролирует МХАТ. Каждый день я хожу на его спектакли. Иногда меня устраивают, иногда я прорываюсь. В зале две тысячи взрослых людей. Они ходят спокойные, важные, у всех есть билеты, даже злость берет. Но я всегда нахожу себе неплохое местечко. Обедаем мы в ресторане при гостинице. Мама знакома со многими мхатовцами. Иногда они садятся за наш столик. После обеда я бегаю в кассу. Там знакомая, она дает мне продавать билеты. Становится скучно. Когда же приедут наши? И вот 27 июня приезжает молодой режиссер Леша. Он пришел к нам днем. «Здравствуйте», — он кланяется и щелкает каблуками. «Здравствуйте», — говорю я и краснею. Леша просит разрешения оставить у нас чемоданы. Он долго болтает с мамой. Я боком выползаю на балкон. Наконец Леша уходит. «Лена, дядя Леша подарил тебе книжку», следует пауза, «Аленький цветочек». — «Большое спасибо». Леша приходит снова. Я смотрю на него исподлобья. «Чтобы вы перестали меня ненавидеть, я дарю вам эту ручку». Я смутилась и даже не поблагодарила. Мы пошли обедать. Леша взял бутылку вина «Рислинг». Мне он налил полную рюмку. «Ваше здоровье, Лена». Я не знала, как отвечать в таких случаях, и пролепетала: «Ваше здоровье».

Поделиться с друзьями: