Сокрытые лица
Шрифт:
– Иногда получается больше этого, – возразил Баба. – Несколько сотен тысяч балконов разносим в куски!
– Ну да, chérie , но их, этих балконов, в городах очень много – слишком много, и никто ими не пользуется, – воскликнула Сесиль устало, словно внезапно почувствовав тяжесть всех этих лишних и бессмысленных балконов по всему свету.
– Бывает, что мы взрываем не только балконы, но и фабричные трубы.
– Ну да, дитя мое, – ответила она, снисходительно принимая его возражение, – однако в наши дни трубы, которые вы разносите на тысячу кусков, отстраивают так же быстро, словно пленку, запечатлевшую их разрушение, пустили задом наперед. Все вырастает вновь, и каждый раз отвратительней предыдущего,
– Нет, – ответил Баба. – Я тоже вновь уверовал в неуничтожимые силы традиций и аристократии и ныне чувствую, что мои революционные иллюзии испанских военных дней – давний посев того, что в моей жизни уже сжато. Новая жажда четких очертаний и прочности вновь овладевает нами, и мои полеты – более не гордый бунт архангелов, отправившихся победить в химерическом завоевании рая, как прежде. Напротив, я охвачен желанием завоевывать землю, землю с ее жесткостью, благородством… отреченьем… восстановить достоинство босых ног на почве. Теперь я знаю, что человек обязан смотреть на небеса со смирением. Видите, эта война сделала из меня католика.
Сесиль Гудро слушала Бабу с гордостью и восхищением и словно только что с изумлением обнаружила, что он не просто герой, но герой умный и даже способный к самовыражению.
– О, мой дорогой красавец Баба! – проговорила она, проводя пальцами по его волосам.
– Не зовите меня больше так, – сказал он. – Я более не тот человек, кем был в Испании или в Париже. Здесь меня знают только по моему настоящему имени, Джон Рэндолф, лейтенант Рэндолф, и не Баба повезет графа Грансая на Мальту, а я, лейтенант Рэндолф.
– Я знала, что вы полетите. Чудесно!
Они долго молчали. Сесиль Гудро поцеловала Рэндолфу руку.
– Я отвезу его туда, но не более, – продолжил тот. – Обратно не смогу. Я добился разрешения на этот полет при условии, что оттуда сразу отправлюсь в Италию – мне нужно сбросить в Калабрии двух парашютистов… И, видите ли, Баба никогда не испугался бы такого, а я боюсь. Я впервые боюсь поставленного задания. Италия мне всегда приносила неудачу. В Неаполе я чуть не умер от тифа, но бывало и хуже: моя собака в Венеции выскочила на дорогу… В Венеции, к тому же, я подрался с одним из лучших друзей детства…
– Постучим по дереву, – сказала Сесиль
Гудро, ударив несколько раз костяшками сжатого кулака по перекрестию под столешницей, а Рэндолф суеверно погладил жемчужно-бриллиантовый крест на шее, нащупав его пальцами в вырезе рубашки.– А Грансай – он какой? – спросил он.
– Он пониже вас, – ответила Сесиль, – но у вас похожий настойчивый взгляд. Глаза у него тоже голубые, почти такие же яркие. Волосы каштановые. Он очень, очень красив. Даже красивее вас.
– И куда граф направляется потом? Вернется во Францию?
– Нет, – сказала Сесиль, – с Мальты он тут же отбывает в Америку.
– Возможно, я ему кое-что доверю, – сказал Рэндолф задумчиво, рассеянно. Затем словно продолжил мысль вслух: – Да, я передам ему некий предмет… он очень много для меня значит… этот предмет нужно доставить кое-кому в Америке. Передайте ему эти слова.
Два дня спустя, когда Грансай в сопровождении Фосере забрался на борт трехмоторного «Фармана», который доставит их на Мальту, Рэндолф уже сидел за штурвалом.
– Это напоминает мои отъезды в Лондон, – заметил Грансай.
– На самом деле на таких самолетах и летали между Парижем и Лондоном, – сказал Фосере, – только на нашем установлен пулемет и есть его верный слуга. Что ж, поздравляю. Похоже, самолет приспособили по обстоятельствам, – продолжил он с оживлением, столь свойственным страху и нервозности.
– А чего вы ожидали? – спросил Грансай. – Вы, наверное, вообразили, что самолет, добытый Сесиль Гудро, будет весь увит плющом, со старыми трещинами в стыках на крыльях и восточными диванами внутри, на которые мы возляжем и закурим опий.
– Такое я бы не осмелился предположить, – ответил Фосере, – но какой поразительный образ послевоенного времени, верно? – небо, вытканное самолетами, мчащимися туда и сюда со скоростью семьсот миль в час, а в них – дремлющие опийные курильщики, летящие в никуда! – Он рассмеялся.
– Тот же немыслимый парадокс скорости и неподвижности уже изобрели – он имеет форму обтекаемых гробов!
– Какая жуткая идея! – проговорил Фосере, побледнев. – Они и впрямь существуют?
– Я однажды видел в каталоге. Их так и описывали. У тех гробов линии точно такие же, какие появились у автомобилей пару лет назад.
– Невероятно! – вздохнул Фосере.
Грансай продолжил:
– Штука, обеспечивающая вечную насильственную неподвижность, имеет все черты устройства для бешеной гонки… Безумие! Оно возможно лишь в наше время!
Фосере помрачнел.
– Не надо было об этом говорить! – воскликнул он тоном сердитого упрека.
– Вы суеверны? – спросил Грансай.
– Испанские тореадоры никогда не выходят на арену, если по дороге встречают катафалк, – попытался оправдаться Фосере.
– Вы ни испанец, ни тореадор, – сказал Грансай.
– Но столь же суеверен, – отозвался Фосере. – К счастью, ваше присутствие успокаивает.
– Вы считаете, я настолько удачлив? – спросил Грансай.
– Вам разве не кажется, что эта поездка довольно невероятна? Вас везет Рэндолф, лучший летчик в Африке; вы затащили с собой меня, хотя я поклялся более никогда не ступать на борт самолета; вы единственный авторитет, добившийся доверия всех политических групп, но у вас все еще нет отчетливо сформулированной линии. Знает ли хоть кто-то из нас, почему мы вам подчиняемся?
Самолет побежал по полю, а когда оторвался от земли, Грансай сказал:
– Полет – не афродизирующее ощущение, хоть и есть искушение так считать. Это, напротив, аполлоническое чувство. В такую божественную погоду и без единого рывка может показаться, будто мы и не движемся совсем. В поезде всегда мелькают телеграфные столбы, они обозначают для нас относительное перемещение. Здесь – ничего. Все время пребываешь с ощущением, что не движешься, что опаздываешь. Самолет есть своего рода анестезия времени и пространства: это не направление, не стрела, – и продекламировал, подчеркивая каждый слог: – Пришпиленная бабочка, осознающая свой полет. Это круг: Аполлон!