Соль чужбины
Шрифт:
Я не стану описывать тебе того, что случилось со мной потом. Это разорвет тебе сердце. А я хочу, чтобы ты жил долго, чтоб дождался меня.
Я жила страшной жизнью, дед, и выжила только потому, что убеждала себя: это не со мной происходит, это другая женщина бредет по истерзанной, окровавленной земле то с одним, то с другим случайным попутчиком, ест что придется, пьет — да-да, с удовольствием пьет! — мерзкий самогон, спит, не понимая, чья голова сегодня лежит на подушке с нею рядом...
Это другая женщина — это я, безвольная, слепая, не способная ни к каким самостоятельным решениям, — оказалась незаметно и для себя в Константинополе...
Турецкий ад был еще
Потом была Югославия, внезапная помощь дяди — генерала фон Перлофа. Теперь Париж.
Теперь не так плохо. Лучше, чем другим. Здесь меня принял «в свои объятия» ничуть не соскучившийся отец.
Боже, какой отвратительный тип, какой циник, хамелеон, плохой актеришка. Иногда — при разговоре с ним — возникает чудовищное желание стрелять в его самодовольное, самоуверенное, лживое лицо... Я вспоминаю, как точно называл его Андрей в Крыму, когда гневался: «этот господинчик»... Из жизни беженцев ушло все честное, благородное, истинное. То, чему нас учили, о чем написаны прекрасные книги. Мы — изгои, бесправные людишки, нежелательные иностранцы. Каждый хочет спастись любой ценой, пожирая себе подобных. Есть, конечно, исключения. Но они редки, как они редки!..
Военные лелеют идею новой интервенции, пытаются создать дивизии оловянных солдатиков, где на одного рядового приходится десять генералов, двадцать полковников и сто офицеров. Церковники до хрипоты спорят на весь свет, кто главнее (святее) и кто должен представлять русский народ в изгнании. Промышленники, богатое купечество (есть и такое!) и либеральные профессора (fine fleur [36] ) старой России разыгрывают исторический спектакль. Он должен закончиться апофеозом дома Романовых и избранием нового монарха «подлинно царского корня». В антрактах все сбегаются на торжественные съезды, где решают, как получше надуть своих союзников и быстрее уничтожить большевиков.
Сняв генеральские мундиры, сенаторские камзолы, сбросив штабс-капитанские порванные френчи, эмигранты расходятся по ресторанам, дансингам, отелям, где служат швейцарами и вышибалами, танцорами «на прокат», лакеями, уборщиками и официантами. Это из тех, кто добежал до Парижа «пустым». У тех, кто сохранил или наворовал при эвакуации, — иные стремления поиграть на бирже, открыть заведение с «девочками», джаз-бандом и негром, влезть компаньоном в дело с французом, немцем, а лучше — американцем, ибо у тех права, престиж и твердое положение. Осталось еще и несколько меценатов. Издают газеты разных направлений, субсидируют политические партии, помогают рождаться всевозможным труппам, непременно имеющим в своем составе «звезду императорского театра», устраивают вернисажи, покупают картины неизвестных художников, поддерживая развитие нового русского искусства... Я стала злой, не так ли, дед? От такой жизни впору кусаться.
От отца я ушла. Окончательно. Живу я в Байанкуре. Это прокопченное предместье, тесные, мощенные серым булыжником улочки, сырые дома, от подвалов до мансард забитые беженцами. Повсюду русская речь, точно на Островах в Петербурге. И — ресторанчики, кафе, столовые — обязательно с каким-нибудь шикарным названием: «Эрмитаж», «Москва», «Казбек», «Старый кунак», «Маша», «У самовара».
В двух кварталах от меня мои спасители — семья генерала Андриевского. Сам Василий Феодосьевич — человек малосимпатичный, как ему подобные, привыкшие всю жизнь повелевать. Он предложил мне стать содержанкой. И это на деньги, которые зарабатывают его жена, прекрасная женщина, Нина Михайловна и дочь Даша, имеющие швейную мастерскую. «Мастерская» — сказано слишком громко. Она в одной комнате. У Даши — золотая голова, она художница и способна придумывать бесконечное число моделей дамских платьев. У Нины Михайловны — золотые руки. А помощница — я, которая ничего не умеет делать. Но я взята «в обучение», меня ободряют. Я начинала со снятия мерок, делала бумажные выкройки. Теперь сама научилась вещь сметывать — это уже прогресс и серьезная операция, и тебе ее не понять, дед. Мои пальцы исколоты иголками и булавками. Наши клиентки — жены нуворишей или их любовницы. Как ни странно, их много, и мы не сидим без работы.
Нина Михайловна, явно переоценив мой вклад в общее дело, положила мне чуть не двойное жалованье. Я ем в «Старом кунаке» ежедневные щи и рубленые котлеты; по воскресеньям мы посещаем русскую церковь, гуляем в саду Тюильри и вспоминаем наш Летний сад; при непогоде забегаем в русскую библиотеку. Как-то, разгулявшись, мы с Дашей пошли на концерт несравненной Плевицкой (очень дорого), замечательного хора донских казаков (это подешевле), забрели и на философскую лекцию, из которой ничегошеньки не поняли. Наши дорогие соотечественники повсюду. Все они говорят об одном: «Завтра все восстановится и будет как раньше — bien entendu!» [37]
Стала я жиличкой чуланчика возле консьержки — милой мадам Рози Бежар, которой я стараюсь помочь чем только могу, а она, полная благодарности, приглашает меня воскресными вечерами на чашечку кофе со сливками. Ты не волнуйся, дед. Я живу вполне хорошо по сравнению с другими. Вполне!..
Но не любят нас в Париже, ох, не любят! А еще утверждают: «Франция — великая духовная держава мира». «Мулен руж» демонстрирует это достаточно наглядно. Закрой все кафе и публичные дома — завтра же вспыхнет восстание. Ah, merde alors! [38]
У нас в Байанкуре русские знают друг друга и все друг о друге — в маленьком городе не может быть тайн. Кто чем обедал, кто с кем спал, кто что с выгодой продал. Французский принципиально не учат. «Политики» спорят. Графоманы пишут мемуары. Большинство русских ничего не читает, не работает и ни о чем не думает...
Дважды за последние недели встречала возле дома отца. Подозреваю, подкарауливал. Разговор о возвращении в «его дом». Я позорю его перед людьми «нашего» круга. Второй прием — воздевание рук, призывы к Богу-свидетелю и бранные слова в мой адрес. Послушай, дед, не можешь ли ты приказать ему, чтобы он навсегда оставил меня в покое? Ты же его отец!..
На этом кончаю послание. Замучила тебя совсем, наверное. Жду от тебя столь же большого письма. Хочу знать как можно подробнее о тебе и обо всех вас.
Низко кланяюсь, целую всю «коммуну». Будь здоров, дед. Пожалуйста.
Твоя любящая внучка Ксения.
P.S. Говорят, что вот-вот в Париже откроется Посольство Советского Союза. Может быть, так и будет? И вернуться станет проще. Если так и будет — скоро увидимся, дед!»
«Любимая Ксения! Дорогая, дорогая моя!
Давно от тебя не было писем. Здорова ли? Все ли хорошо? Нет ли, не дай Бог, перемен к худшему в твоей жизни?
До той поры, пока мы — слава Богу! — не нашли друг друга, жил я, втянувшись в свой «новый быт» (так у нас любят писать и говорить о повседневном существовании), относительно спокойно.
А теперь. Теперь — другое. Мысли о тебе, о неисчислимых страданиях, выпавших на твою долю, о твоей неприкаянности и одиночестве (я это почувствовал из твоего письма) причиняют мне ужасную боль. Я потерял сон. Целыми ночами картины прошлого и того, как мне представляется твоя теперешняя жизнь, стоят передо мной — одна хуже другой! — и только под утро, с рассветом удается мне заснуть... Понимаю, пока не вернешься ты домой, пока не обниму тебя, не увижу воочию — не будет мне покоя. И теперь уже не только для себя — для меня должна ты стремиться к возвращению в Петроград.