Соль любви
Шрифт:
– Белены объелась? – меня взяли за руку. – У тебя руки как ледышки. Садись в машину. Довезу, куда надо.
Ледяной монах снял пальто и накинул мне на плечи. Я посмотрела на небо. В нем не было звезд. В городе вместо звезд светили елочные гирлянды.
Меня усадили в машину, как куклу. Тряпичного Пьеро из моего детства. Только слез на моем лице не было. Даже нарисованных. Вот и все отличие.
– К родителям тебе надо. Всегда обогреют.
– У меня нет родителей, – без выражения сказала я.
– Дом есть?
– Есть.
– Адрес говори. И ноги к печке ставь. Согреешься. Жаль, водку
Мы ехали по веселому послепраздничному городу, опутанному сетью елочных гирлянд. Это было красиво. Так же, как красивы сиреневые вены на крошечном тельце цвета индиго. Я ехала в машине и слушала четкий голос пожилого человека. Как радиопередачу.
– Смотрю. Девчонка в одном платье и туфельках по улице топает. Глазам не поверил. Думал, фея. Совсем, думаю, допился, старый дурак! Фея в белом платье и белых туфельках! Ночью. Зимой. Прямо в моем городе! Кому такое рассказать, не поверит! Идет и каблучками цок-цок. Цок-цок. Будто лето какое! – он рассмеялся. – А ты – убейте да убейте. Как такую фею убить? Слышь?
Он наклонился и застегнул на мне пуговицы своего пальто.
– Согрелась? Что молчишь? Глазищами своими смотришь да молчишь. Нельзя молчать. Душу открывать надо. Легче так.
Он вздохнул, мы поехали дальше.
– Ты ерунду из головы выбрось. Я тоже по молодости вены резал. Видишь? – он задрал рукав пиджака и протянул руку, она казалась серой в темноте. – А сейчас живу-поживаю, добра наживаю. Весело живу. Дурак был, а сейчас поумнел. У всех так случается. То хоть убей, то живи, веселись.
Он довел меня до дома, до самой квартиры и позвонил. Гера открыл дверь. Человек подтолкнул меня к Гере.
– Ты это. Согрей ее. А то заболеет. И посиди с ней всю ночь. Надо так.
Гера отнес меня в кровать, как тряпичную куклу, и влил в рот стакан коньяка. Я пила коньяк как воду. Выпила, закрыла глаза и сказала:
– Я гадкий лебедь.
И провалилась в темноту. В ней не было ни тепло, ни холодно. Никак.
Я проснулась от грохота колес мчащегося поезда. Они стучали и стучали. Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! До бесконечности.
Я раскрыла глаза и увидела разверстые, хохочущие рты. И капли слюны. Они застыли в воздухе тусклыми серыми градинами. За столом сидели механические кукушки. Они хохотали от слез, беззвучно раскрывая рты. И качались от смеха. Туда-сюда. Туда-сюда. Туда-сюда. До бесконечности.
Меня за руку держал Гера, его рука была теплая, моя – ледянее льда.
– Гера, – без выражения сказала я. – Они надо мной издевались. Все. Я раньше думала, плохо, что обо мне забыли. Хуже не бывает. А оказывается, это хорошо, когда люди не знают, где твоя стоянка. Я мечтала не о том, о чем надо. Нельзя о себе напоминать. Не надо, чтобы о тебе помнили, надо, чтобы тебя забыли.
Он поцеловал мою руку. Моя ладонь была в его слезах, а я разучилась плакать.
– Он рассказал им обо мне все. Про все мои детские тайны. И про кукушку, и про часы, и про угол забвения. Про все. До последнего слова.
Гера сжал мою руку так, что чуть не сломал пальцы. Но я не чувствовала боли. Мне было никак.
– Зачем?
– Просто так. Для развлечения.
– Прости меня. Я тебя не уберег.
Он плакал, обхватив
голову руками. Совсем тихо. А он никогда не плакал.– Нет. Дело во мне. Я знала, что так случится. С самого начала.
Мы молчали, на наших лицах кружились тени серых, тусклых градин.
– Не уходи от меня. Я без тебя не выживу. Я люблю быть одна, но не могу быть одна. Мне легче жить, когда я знаю, что ты со мной.
– Я никогда от тебя не уйду.
Он поцеловал мои ладони, я провела пальцами по его волосам. Они стали совсем седыми.
– Гера, помнишь мою любимую картину? Праздничный белый стол улетает в синее небо за белыми птицами. Это не радостная картина. Мы ее не поняли. Она грустная. За столом никого нет, и на стуле никого нет. Некому праздновать, и праздников нет. Я тогда не поняла. Этот стол улетал от меня, а я не успела сесть на стул.
– Ты успеешь. Обязательно успеешь. Верь мне. Я знаю жизнь.
– Нет, – я рассмеялась. – Стул остался на земле, а стол улетел. Такая дурацкая картина. Зачем я фотографировалась? Надо было оставить одну эту картину. Это моя жизнь от начала до самого конца.
– Ты поплачь. Тебе будет легче. Тебе всегда легче, если ты плачешь.
– Не плачется. Я отдохну. Ладно?
Что делать, когда веру выдрали с мясом, не уронив ни капли крови? Я хотела только одного, чтобы меня не было. Чтобы я исчезла, испарилась, затерялась, растаяла, растворилась, пропала без следа. Самое лучшее лекарство – это когда тебя не помнят. Я поняла своего отца. Он забыл меня, потому что ему стало страшно оставаться рядом с моей матерью. Я была бы лишним напоминанием. Ни к чему это. Жить и так тяжело.
Я провалилась в темноту. Под грохот колес мчащегося поезда. Они стучали и стучали. Стучали и стучали. Одна. Одна. Одна. Одна. До бесконечности.
Я не выходила из дома. Ни в институт, ни на улицу, никуда. Не подходила к телефону, к входной двери. Я жила в скорлупе темной бабушкиной квартиры. Мне было страшно как никогда. До падения артериального давления, до холодного пота, до остановки сердца. Я стала бояться людей. Всех до единого. Самое страшное – это не привычные, оживающие предметы. Самое страшное в жизни – это люди. Любые.
Мне нужен был только Гера и больше никто. Но я боялась других людей даже с ним. Меня сжало пружиной, а пальцы меня не слушались. Онемели.
– Тебе звонил однокурсник, – сказал как-то Гера. – Старосельцев.
– Пусть, – вяло ответила я.
– Он беспокоится. Я по голосу почувствовал.
– Не знаю я никакого Старосельцева.
Зачем нужны чужие люди? Чтобы получить еще раз бритвой по глазам? Я не ждала ничего хорошего. Ни от кого. Так было легче.
– Пойдем погуляем?
– Нет.
– Ты не можешь никуда не выходить.
Я покачала головой. Гера вздохнул и прижал меня к себе. Смешно. У него на глаза набежали слезы, а я перестала плакать. Невзначай. Как-то вдруг все поменялось местами.
– Почему ты никуда не ходишь?
– Не хочу.
Я заглянула в его глаза, в них стояли слезы. Ни туда, ни сюда. Я узнала отражение своих глаз, и на меня внезапно накатил очередной приступ паники. Облил холодным потом с головы до ног. До черноты в глазах. До тряпичной слабости.