Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Господи, ну почему нельзя просто жить, каждый день, как пробуждение, переживая это римское небо, впитавшее в облачные свои очертания силуэты тысячелетий Вечного города, эти развалины, вызывающие печально-сладостное чувство бренности всего земного, эти совсем юные деревца, сияющие яркими цветами в эти зимние дни, зябко и удивленно протягивающие свои младенчески гибкие ветви с любопытством и неясно пробуждающейся страстью к нагим каменным великанам, повелевающим фонтанами?

Почему нельзя переходить из квартала в квартал, как из одной эпохи в другую, которые разделены столетиями, но живут рядом, в едином контексте, прошитые посконным, но столь земным людским потоком,

текущей тысячеглазой толпой сквозь рынки, вокзалы, лавки, площади — жизнью у всех на виду, жаждой потолкаться, почесаться среди себе подобных, почесать языком, показать кому-то язык, ощущать за пустой болтовней тающее — как облатка, опущенная верующему в рот розовым кардиналом в малиновой шапочке в соборе Святого Петра — время уходящей жизни?

Почему нельзя есть горячие каштаны, только с жаровни, на холодном ветру римского проспекта или самому таскать каштаны из огня — влиться в веселую компанию художников, рисующих цветными мелками на асфальте мимолетные шедевры, которые топчет, стирая подошвами, толпа, так же, как она стирает тысячезрачковым толповым взглядом «Сотворение мира» и «Страшный Суд» в Сикстинской капелле, и, зарабатывая весело звенящие монеты на хлеб и вино, писать для рынка, у всех на виду, как это, по рассказам Майза, делают художники на Монмартре, не думая о вечной славе, как не думали о ней Писсаро, Вламинк и Делоне, чьи имена сегодня у всех на устах?

Такую уж ты выбрал судьбу — работать на время, которое еще не приспело: так же, как оно еще не грянуло, — и ты не существуешь в том, ради чего назначена твоя жизнь. Так сумей сделать свое физическое существование достойным его же сущности — почти животной радости жизни, окружению, людям, природе.

Ведь только подумать: бродили, писали, любили и умирали просто бедные и бледные люди, а затем их имена — Кирико, Сера, Синьяк, Коро, Д’Обиньи — для тебя, юноши, только вступающего в жизнь, стали заклинаниями, вызывающими к жизни великую эпохи живописи, очерчивающие высокой значимостью твою юность, закрепляющие в потоке времени ее непреходящую суть, что, вероятно, и называется счастьем.

Они не просто прожигали жизнь в чудных и чудных занятиях, называемых непривычной свободой, они понимали, что самой судьбой назначены к такой реальности и ни на что другое не способны. А потом уже само время, и судьба, и ход событий рассудят, кто жил воистину, а кто прикидывался живым. Ведь в этом мире все меняется с безумной скоростью, хотя кажется застывшим, как в стоп-кадре.

Этот внезапный почти сбивающий с ног приступ жизненной энергии в парке Боргезе, в темно-зеленом облаке декабрьского дня, выдыхаемом сосной и миртом, Кон ощущает, проходя с Майзом мимо ограды, за которой бушует какой-то предвыборный митинг (им оказалась шумящая вдалеке толпа).

Примитивные извержения массовых страстей, принимаемых за священнодействия демократии, после каждого выкрика, производимого лысым, чем-то смахивающим на Ленина человечком, ощущаются бессмыслицей, но в угоду внутреннему жизнелюбивому порыву все же воспринимаются неотъемлемой частью общей атмосферы массового проживания бегущих минут.

Странно, но именно в эти минуты он рассказывает Майзу о ночном гуле, оказавшемся гулом тоннеля под Римом, и оба погружены в это захватывающее на корню кипение декабрьского римского дня, обещающего долгую жизнь и много бедной, но цельной прекрасной внутренней радости.

13

По зеленому мрамору стен этой несколько сумрачной квартиры римлянина средней руки висят фрагменты фресок Сикстинской капеллы — ослабленные, оскопленные осколки той первозданной мощи, заключенные

в приличествующие салону рамки.

Квартиру снимает руководитель Еврейского Агенства в Риме со странным, как сдвоенный мгновенно выпаливаемый заряд именем — Якоб Якоб. Майз уже кое-что разъяснил Кону по дороге: у Якоба вторая жена, моложе его намного, сам он всю жизнь был воякой, два сына от первой у него тоже офицеры — десантники. Их удивительно нордические лица — в рамках на стене.

Вот и сам хозяин, возник из полумрака: солдатский шаг, подтянутость, тяжело вылепленное лицо, вздернутые ноздри прямого носа, прическа а-ля Сталин, держит в руках какое-то фото, напряженно стараясь в нем что-то разглядеть. Вскинулся.

Майзу: — Шалом.

Кону: — Ду редст ойф идиш?

Кон теряется, смущается, пытается что-то вспомнить, наконец с трудом выдавливает: — Их об фаргесен, — сам удивляется как после стольких десятилетий губы его сложились в эту фразу.

Якоб Якоб мгновенно теряет интерес, ставит фото на видное место перед вазой на серванте.

— Следи за этим фото, — заговорщически шепчет Майз Кону на ухо, но Кон замер, остолбенел, во все глаза — на смуглую, медноволосую: мягкая печально-живая, ван-эйковская улыбка в уголках припухлых губ, нечто мелькнувшее по округлости щеки тициановское, слабый неуловимый отсвет или очерк, но уже не исчезающий.

Это и есть жена Якоба Якоба.

— Маргалит.

Мягкое прикосновение ладони.

Такой нежно-отчетлив ой связи любимых живописцев с живым обдающим тебя медовым дыханием существом Кон еще не ощущал здесь в Риме.

К удивлению Кона Маргалит берет фото с серванта и прячет его под стопку книг на иврите.

Книг в салоне уйма.

Контраст вызывает ощущение нарочитости ситуации — прямолинейный, как штык, Якоб Якоб среди книг, выставленных на полках, в сафьяновых красно-коричневых переплетах, стреляющих латунными очередями латыни, и книг на иврите, извлеченных из полуразобранных, тут же стоящих в салоне ящиков, воспринимаемых, как некая живописно небрежная часть салонного антуража, книг, разбросанных золотой россыпью ивритских букв по переплетам.

Среди этой сплошной перестрелки иврита и латыни Якоб Якоб весьма непроизвольно демонстрирует свою солдатскую выправку, но и его торжествующе грубый голос потрясает тем, что ведь и он говорит на языке Библии.

Майз вовсе забыл про Кона: вовсю, кажется, кокетничает с Маргалит.

И выходит, в этом пространстве сплошной древнееврейской речи, один Якоб Якоб пытается установить хотя бы какой-то контакт с Коном на идиш, и оба припоминают этот язык, как невнятное дуновение детских лет; таким же невнятным выходит и этот разговор, освещаемый издалека ван-эйковской улыбкой Маргалит, за которой мерещатся тайные разочарования, протягивающиеся наследственностью от Маргариты фаустовско-булгаковских сумерек, разочарования, заставляющие содрогнуться сердце прикосновением к гибельному очарованию самых корней жизни.

Тут лишь, чуть прийдя в себя, Кон видит за газетным столиком старика и в следующий миг с удивлением понимает, что именно этот старик и притягивает внимание всего салона. Голова его неправильной формы до потрясения напоминает голову «Человека с перебитым носом» Родена. Редкие длинные волосы по обочинам лысины, кажется, шевелятся даже в безветрие. Широко расставленные по сторонам перебитого искривленного носа синие глаза делают его похожим на минотавра. Говорит он как бы нехотя, но длинными тирадами, вызывая мгновенный, на какой-то суетливый отпор со стороны двух молодых людей, один из которых, в кипе, вправляет небольшие свечи в семисвечник.

Поделиться с друзьями: